Мир литературы. Коллекция произведений лучших авторов: Михаил Булгаков

 

Главная

 

 

Булгаков Михаил

 

Театральный роман (Записки покойника)

Часть первая

 

Глава 8.

ЗОЛОТОЙ КОНЬ

 

            - Да, - хитро и таинственно прищуриваясь, повторил Ильчин, - я ваш роман прочитал.

            Во все глаза я глядел на собеседника своего, то трепетно озаряемого, то потухающего. За окнами хлестала вода. Впервые в жизни я видел перед собою читателя.

            - А как же вы его достали? Видите ли... Книжка... - я намекал на роман.

            - Вы Гришу Айвазовского знаете?

            - Нет.

            Ильчин поднял брови, он изумился.

            - Гриша заведует литературной частью в Когорте Дружных.

            - А что это за Когорта?

            Ильчин настолько изумился, что дождался молнии, чтобы рассмотреть меня.

            Полоснуло и потухло, и Ильчин продолжал:

            - Когорта - это театр. Вы никогда в нем не были?

            - Я ни в каких театрах не был. Я, видите ли, недавно в Москве.

            Силы грозы упала, и стал возвращаться день. Я видел, что возбуждаю в Ильчине веселое изумление.

            - Гриша был в восторге, - почему-то еще таинственнее говорил Ильчин, - и дал мне книжку. Прекрасный роман.

            Не зная, как поступать в таких случаях, я отвесил поклон Ильчину.

            - И знаете ли, какая мысль пришла мне в голову, - зашептал Ильчин, от таинственности прищуривая левый глаз, - из этого романа вам нужно сделать пьесу!

            "Перст судьбы! " - подумал я и сказал:

            - Вы знаете, я уже начал ее писать.

            Ильин изумился до того, что правою рукою стал чесать левое ухо и еще сильнее прищурился. Он даже, кажется, не поверил сначала такому совпадению, но справился с собою.

            - Чудесно, чудесно! Вы непременно продолжайте, не останавливаясь ни на секунду. Вы Мишу Панина знаете?

            - Нет.

            - Наш заведующий литературной частью.

            - Ага.

            Дальше Ильчин сказал, что, ввиду того что в журнале напечатана только треть романа, а знать продолжение до зарезу необходимо, мне следует прочитать по рукописи это продолжение ему и Мише, а также Евлампии Петровне, и, наученный опытом, уже не спросил, знаю ли я ее, а объяснил сам, что это женщина-режиссер.

            Величайшее волнение возбуждали во мне все проекты Ильчина.

            А тот шептал:

            - Вы напишете пьесу, а мы ее и поставим. Вот будет замечательно! А?

            Грудь моя волновалась, я был пьян дневной грозою, какими-то предчувствиями. А Ильчин говорил:

            - И знаете ли, чем черт не шутит, вдруг старика удастся обломать... А?

            Узнав, что я и старика не знаю, он даже головою покачал, и в глазах у него написалось: "Вот дитя природы! "

            - Иван Васильевич! - шепнул он. - Иван Васильевич! Как? Вы не знаете его? Не слыхали, что он стоит во главе Независимого? - И добавил: - Ну и ну! ..

            В голове у меня все вертелось, и главным образом от того, что окружающий мир меня волновал чем-то. Как будто в давних сновидениях я видел его уже, и вот я оказался в нем.

            Мы с Ильчиным вышли из комнаты, прошли зал с камином, и до пьяной радости мне понравился этот зал. Небо расчистилось, и вдруг луч лег на паркет. А потом мы прошли мимо странных дверей, и, видя мою заинтересованность, Ильчин соблазнительно поманил меня пальцем внутрь. Шаги пропали, настало беззвучие и полная подземная тьма. Спасительная рука моего спутника вытащила меня, в продолговатом разрезе посветлело искусственно - это спутник мой раздвинул другие портьеры, и мы оказались в маленьком зрительном зале мест на триста. Под потолком тускло горело две лампы в люстре, занавес был открыт, и сцена зияла. Она была торжественна, загадочна и пуста. Углы ее заливал мрак, а в середине, поблескивая чуть-чуть, высился золотой, поднявшийся на дыбы, конь.

            - У нас выходной, - шептал торжественно, как в храме, Ильчин, потом он оказался у другого уха и продолжал: - У молодежи пьеска разойдется, лучше требовать нельзя. Вы не смотрите, что зал кажется маленьким, на самом деле он большой, а сборы здесь, между прочим, полные. А если старика удастся переупрямить, то, чего доброго, не пошла бы она и на большую сцену! А?

            "Он соблазняет меня, - думал я, и сердце замирало и вздрагивало от предчувствий, - но почему он совсем не то говорит? Право, не важны эти большие сборы, а важен только этот золотой конь, и чрезвычайно интересен загадочнейший старик, которого нужно уламывать и переупрямить для того, чтобы пьеса пошла..."

            - Этот мир мой... - шепнул я, не заметив, что начинаю говорить вслух.

            - А?

            - Нет, я так.

            Расстались мы с Ильчиным, причем я унес от него записочку:

 

            "Досточтимый Петр Петрович!

            Будьте добры обязательно устроить автору "Черного снега" место на "Фаворита".

Ваш душевно Ильчин".

 

            - Это называется контрамарка, - объяснил мне Ильчин, и я с волнением покинул здание, унося первую в жизни своей контрамарку.

            С этого дня жизнь моя резко изменилась. Я днем лихорадочно работал над пьесой, причем в дневном свете картинки из страниц уже не появлялись, коробка раздвинулась до размеров учебной сцены.

            Впрочем я с нетерпением ждал свидания с золотым конем.

            Я не могу сказать, хороша ли была пьеса "Фаворит" или дурна. Да это меня и не интересовало. Но была какая-то необъяснимая прелесть в этом представлении. Лишь только в малюсеньком зале потухал свет, за сценой где-то начиналась музыка и в коробке выходили одетые в костюмы ХVIII века. Золотой конь стоял сбоку сцены, действующие лица иногда выходили и садились у копыт коня или вели страстные разговоры у его морды, а я наслаждался.

            Горькие чувства охватывали меня, когда кончалось представление и нужно было уходить на улицу. Мне очень хотелось надеть такой же точно кафтан, как и на актерах, и принять участие в действии. Например, казалось, что было бы очень хорошо, если бы выйти внезапно сбоку, наклеив себе колоссальный курносый пьяный нос, в табачном кафтане, с тростью и табакеркою в руке и сказать очень смешное, и это смешное я выдумывал, сидя в тесном ряду зрителей. Но произносили другие смешное, сочиненное другим, и зал по временам смеялся. Ни до этого, ни после этого никогда в жизни не было ничего у меня такого, что вызывало бы наслаждение больше этого. На "Фаворите" я, вызывая изумление мрачного и замкнутого Петра Петровича, сидящего в окошечке с надписью "Администратор Учебной сцены", побывал три раза, причем в первый раз во 2-м ряду, во второй - в 6-м, а в третий - в 11-м. А Ильчин исправно продолжал снабжать меня записочками, и я посмотрел еще одну пьесу, где выходили в испанских костюмах и где один актер играл слугу так смешно и великолепно, что у меня от наслаждения выступал на лбу мелкий пот.

            Затем настал май, и как-то вечером соединились наконец и Евлампия Петровна, и Миша, и Ильчин, и я. Мы попали в узенькую комнату в этом же здании Учебной сцены. Окно уже было раскрыто, и город давал знать о себе гудками.

            Евлампия Петровна оказалась царственной дамой с царственным лицом и бриллиантовыми серьгами в ушах, а Миша поразил меня своим смехом. Он начинал смеяться внезапно - "ах, ах, ах", - причем тогда все останавливали разговор и ждали. Когда же отсмеивался, то вдруг старел, умолкал.

            "Какие траурные глаза у него, - я начинал по своей болезненной привычке фантазировать. - Он убил некогда друга на дуэли в Пятигорске, - думал я, - и теперь этот друг приходит к нему по ночам, кивает при луне у окна головою". Мне Миша очень понравился.

            И Миша, и Ильчин, и Евлампия Петровна показали свое необыкновенное терпение, и в один присест я прочитал им ту треть романа, которая следовала за напечатанною. Вдруг, почувствовав угрызения совести, я остановился, сказав, что дальше и так все понятно. Было поздно.

            Между слушателями произошел разговор, и, хотя они говорили по-русски, я ничего не понял, настолько он был загадочен.

            Миша имел обыкновение, обсуждая что-либо, бегать по комнате, иногда внезапно останавливаясь.

            - Осип Иваныч? - тихо спросил Ильчин, щурясь.

            - Ни-ни, - отозвался Миша и вдруг затрясся в хохоте. Отхохотавшись, он опять вспомнил про застреленного и постарел.

            - Вообще старейшины... - начал Ильчин.

            - Не думаю, - буркнул Миша.

            Дальше слышалось: "Да ведь на одних Галиных да на подсобляющем не очень-то..." (Это - Евлампия Петровна.)

            - Простите, - заговорил Миша резко и стал рубить рукой, - я давно утверждаю, что пора поставить этот вопрос на театре!

            - А как же Сивцев Вражек? (Евлампия Петровна.)

            - Да и Индия, тоже неизвестно, как отнесется к этому дельцу, - добавил Ильчин.

            - На кругу бы сразу все поставить, - тихо шептал Ильчин, - они так с музычкой и поедут.

            - Сивцев! - многозначительно сказала Евлампия Петровна.

            Тут на лице моем выразилось, очевидно, полное отчаяние, потому что слушатели оставили свой непонятный разговор и обратились ко мне.

            - Мы все убедительно просим, Сергей Леонтьевич, - сказал Миша, - чтобы пьеса была готова не позже августа... Нам очень, очень нужно, чтобы к началу сезона ее уже можно было прочесть.

            Я не помню, чем кончился май. Стерся в памяти и июнь, но помню июль. Настала необыкновенная жара. Я сидел голый, завернувшись в простыню, и сочинял пьесу. Чем дальше, тем труднее она становилась. Коробочка моя давно уже не звучала, роман потух и лежал мертвый, как будто и нелюбимый. Цветные фигурки не шевелились на столе, никто не приходил на помощь. Перед глазами теперь вставала коробка Учебной сцены. Герои разрослись и вошли в нее складно и очень бодро, но, по-видимому, им так понравилось на ней рядом с золотым конем, что уходить они никуда не собирались, и события развивались, а конца им не виделось. Потом жара упала, стеклянный кувшин, из которого я пил кипяченую воду, опустел, на дне плавала муха. Пошел дождь, настал август. Тут я получил письмо от Миши Панина. Он спрашивал о пьесе.

            Я набрался храбрости и ночью прекратил течение событий. В пьесе было тринадцать картин.

 

 

 

 
 

Rambler's Top100

Рейтинг@Mail.ru

Используются технологии uCoz