Мир литературы. Коллекция произведений лучших авторов: Михаил Булгаков

 

Главная

 

 

Булгаков Михаил

 

Театральный роман (Записки покойника)

Часть первая

 

Глава 9.

НАЧАЛОСЬ

 Надо мною я видел, поднимая голову, матовый шар, полный света, сбоку серебряный колоссальных размеров венок в стеклянном шкафу с лентами и надписью: "Любимому Независимому Театру от московских присяжных..." (одно слово загнулось), перед собою я видел улыбающиеся актерские лица, по большей части меняющиеся.

            Издалека доносилась тишина, а изредка какое-то дружное тоскливое пение, потом какой-то шум, как в бане. Там шел спектакль, пока я читал свою пьесу.

            Лоб я постоянно вытирал платком и видел перед собою коренастого плотного человека, гладко выбритого, с густыми волосами на голове. Он стоял в дверях и не спускал с меня глаз, как будто что-то обдумывая.

            Он только и запомнился, все остальное прыгало, светилось и менялось; неизменен был, кроме того, венок. Он резче всего помнится. Таково было чтение, но уже не на Учебной сцене, а на Главной.

            Уходя ночью, я, обернувшись, посмотрел, где я был. В центре города, там, где рядом с театром гастрономический магазин, а напротив "Бандажи и корсеты", стояло ничем не примечательное здание, похожее на черепаху и с матовыми, кубической формы, фонарями.

            На следующий день это здание предстало передо мною в осенних сумерках внутри. Я, помнится, шел по мягкому ковру солдатского сукна вокруг чего-то, что, как мне казалось, было внутренней стеной зрительного зала, и очень много народу мимо меня сновало. Начинался сезон.

            И я шел по беззвучному сукну и пришел в кабинет, чрезвычайно приятно обставленный, где застал пожилого, приятного же человека с бритым лицом и веселыми глазами. Это и был заведующий приемом пьес Антон Антонович Княжевич.

            Над письменным столом Княжевича висела яркая радостная картинка... помнится, занавес на ней был с пунцовыми кистями, а за занавесом бледно-зеленый веселый сад...

            - А, товарищ Максудов, - приветливо вскричал Княжевич, склоняя голову набок, - а мы уж вас поджидаем, поджидаем! Прошу покорнейше, садитесь, садитесь!

            И я сел в приятнейшее кожаное кресло.

            - Слышал, слышал, слышал вашу пиэсу, - говорил, улыбаясь, Княжевич и почему-то развел руками, - прекрасная пьеса! Правда, таких пьес мы никогда не ставили, ну, а эту вдруг возьмем да и поставим, да и поставим...

            Чем больше говорил Княжевич, тем веселее становились его глаза.

            - ...и разбогатеете до ужаса, - продолжал Княжевич, - в каретах будете ездить! Да-с, в каретах! Однако, - думалось мне, - он сложный человек, этот Княжевич... очень сложный..."

            И чем больше веселился Княжевич, я становился, к удивлению моему, все напряженнее.

            Поговорив еще со мною, Княжевич позвонил.

            - Мы вас сейчас отправим к Гавриилу Степановичу, прямо ему, так сказать, в руки передадим, в руки! Чудеснейший человек Гавриил-то наш Степанович... Мухи не обидит! Мухи!

            Но вошедший на звонок человек в зеленых петлицах выразился так:

            - Гавриил Степанович еще не прибыли в театр.

            - А не прибыл, так прибудет, - радостно, как и раньше, отозвался Княжевич, - не пройдет и получасу, как прибудет! А вы, пока суд да дело, погуляйте по театру, полюбуйтесь, повеселитесь, попейте чаю в буфете да бутербродов-то, бутербродов-то не жалейте, не обижайте нашего буфетчика Ермолая Ивановича!

            И я пошел гулять по театру. Хождение по сукну доставляло мне физическое удовольствие, и еще радовала таинственная полутьма повсюду и тишина.

            В полутьме я сделал еще одно знакомство. Человек моих примерно лет, худой, высокий, подошел ко мне и назвал себя:

            - Петр Бомбардов.

            Бомбардов был актером Независимого Театра, сказал, что слышал мою пьесу и что, по его мнению, это хорошая пьеса.

            С первого же момента я почему-то подружился с Бомбардовым. Он произвел на меня впечатление очень умного, наблюдательного человека.

            - Не хотите ли посмотреть нашу галерею портретов в фойе? - спросил вежливо Бомбардов.

            Я поблагодарил его за предложение, и мы вошли в громадное фойе, также устланное серым сукном. Простенки фойе в несколько рядов были увешаны портретами и увеличенными фотографиями в золоченых овальных рамах.

            Из первой рамы на нас глянула писанная маслом женщина лет тридцати, с экстатическими глазами, во взбитой крутой челке, декольтированная.

            - Сара Бернар, - объяснил Бомбардов.

            Рядом с прославленной актрисой в раме помещалось фотографическое изображение человека с усами. - Севастьянов Андрей Пахомович, заведующий осветительными приборами театра, - вежливо сказал Бомбардов.

            Соседа Севастьянова я узнал сам, это был Мольер.

            За Мольером помещалась дама в крошечной, набок надетой шляпке блюдечком, в косынке, застегнутой стрелой на груди, и с кружевным платочком, который дама держала в руке, оттопырив мизинец.

            - Людмила Сильвестровна Пряхина, артистка нашего театра, - сказал Бомбардов, причем какой-то огонек сверкнул у него в глазах. Но, покосившись на меня, Бомбардов ничего не прибавил.

            - Виноват, а это кто же? - удивился я, глядя на жесткое лицо человека с лавровыми листьями в кудрявой голове. Человек был в тоге и в руке держал пятиструнную лиру.

            - Император Нерон, - сказал Бомбардов, и опять глаз его сверкнул и погас.

            - А почему?..

            - По приказу Ивана Васильевича, - сказал Бомбардов, сохраняя неподвижность лица. - Нерон был певец и артист.

            - Так, так, так.

            За Нероном помещался Грибоедов, за Грибоедовым - Шекспир в отложном крахмальном воротничке, за ним - неизвестный, оказавшийся Плисовым, заведующим поворотным кругом в театре в течение сорока лет.

            Далее шли Живокини, Гольдони, Бомарше, Стасов, Щепкин. А потом из рамы глянул на меня лихо заломленный уланский кивер, под ним барское лицо, нафиксатуаренные усы, генеральские кавалерийские эполеты, красный лацкан, лядунка.

            - Покойный генерал-майор Клавдий Александрович Комаровский-Эшаппар де Бионкур, командир лейб-гвардии уланского его величества полка. - И тут же, видя мой интерес, Бомбардов рассказал:

            - История его совершенно необыкновенная. Как-то приехал он на два дня из Питера в Москву, пообедал у Тестова, а вечером попал в наш театр. Ну, натурально, сел в первом ряду, смотрит... Не помню, какую пьесу играли, но очевидцы рассказывали, что во время картины, где был изображен лес, с генералом что-то сделалось. Лес в закате, птицы перед сном засвистели, за сценой благовест к вечерне в селенье дальнем... Смотрят, генерал сидит и батистовым платком утирает глаза. После спектакля пошел в кабинет к Аристарху Платоновичу. Капельдинер потом рассказывал, что, входя в кабинет, генерал сказал глухо и страшно: "Научите, что делать?! "

            Ну, тут они затворились с Аристархом Платоновичем...

            - Виноват, а кто это Аристарх Платонович? - спросил я.

            Бомбардов удивленно поглядел на меня, но стер удивление с лица тотчас же и объяснил:

            - Во главе нашего театра стоят двое директоров - Иван Васильевич и Аристарх Платонович. Вы, простите, не москвич?

            - Нет, я - нет... Продолжайте, пожалуйста.

            - ...заперлись, и о чем говорили, неизвестно, но известно, что ночью же генерал послал в Петербург телеграмму такого содержания: "Петербург. Его величеству. Почувствовав призвание быть актером вашего величества Независимого Театра, всеподданнейше прошу об отставке. Комаровский-Бионкур".

            Я ахнул и спросил:

            - И что же было?!

            - Компот такой получился, что просто прелесть, - ответил Бомбардов. - Александру Третьему телеграмму подали в два часа ночи. Специально разбудили. Тот в одном белье, борода, крестик... говорит: "Давайте сюда! Что там с моим Эшаппаром?" Прочитал и две минуты не мог ничего сказать, только побагровел и сопел, потом говорит: "Дайте карандаш! " - и тут же начертал резолюцию на телеграмме: "Чтоб духу его в Петербурге не было. Александр". И лег спать.

            А генерал на другой день в визитке, в брюках пришел прямо на репетицию.

            Резолюцию покрыли лаком, а после революции телеграмму передали в театр. Вы можете видеть ее в нашем музее редкостей.

            - Какие же роли он играл? - спросил я.

            - Царей, полководцев и камердинеров в богатых домах, - ответил Бомбардов, - у нас, знаете ли, все больше насчет Островского, купцы там... А потом долго играли "Власть тьмы"... Ну, натурально, манеры у нас, сами понимаете... А он все насквозь знал, даме ли платок, налить ли вина, по-французски говорил идеально, лучше французов... И была у него еще страсть: до ужаса любил изображать птиц за сценой. Когда шли пьесы, где действие весной в деревне, он всегда сидел в кулисах на стремянке и свистел соловьем. Вот какая странная история!

            - Нет! Я не согласен с вами! - воскликнул я горячо. - У вас так хорошо в театре, что, будь я на месте генерала, я поступил бы точно так же...

            - Каратыгин, Тальони, - перечислял Бомбардов, ведя меня от портрета к портрету, - Екатерина Вторая, Карузо, Феофан Прокопович, Игорь Северянин, Баттистини, Эврипид, заведующая женским пошивочным цехом Бобылева.

            Но тут беззвучной рысью вбежал в фойе один из тех, что были в зеленых петлицах, и шепотом доложил, что Гавриил Степанович в театр прибыли. Бомбардов прервал себя на полуслове, крепко пожал мне руку, причем произнес загадочные слова тихо:

            - Будьте тверды... - И его размыло где-то в полумраке.

            Я же двинулся вслед за человеком в петлицах, который иноходью шел впереди меня, изредка подманивая меня пальцем и улыбаясь болезненной улыбкой.

            На стенах широкого коридора, по которому двигались мы, через каждые десять шагов встречались огненные электрические надписи: "Тишина! Рядом репетируют! "

            Человек в золотом пенсне и тоже в зеленых петлицах, сидевший в конце этого идущего по кругу коридора в кресле, увидев, что меня ведут, вскочил, шепотом гаркнул: "Здравия желаю! " - и распахнул тяжелую портьеру с золотым вышитым вензелем театра "НТ".

            Тут я оказался в шатре. Зеленый шелк затягивал потолок, радиусами расходясь от центра, в котором горел хрустальный фонарь. Стояла тут мягкая шелковая мебель. Еще портьера, а за нею застекленная матовым стеклом дверь. Мой новый проводник в пенсне к ней не приблизился, а сделал жест, означавший "постучите-с! ", и тотчас пропал.

            Я стукнул тихо, взялся за ручку, сделанную в виде головы посеребренного орла, засипела пневматическая пружина, и дверь впустила меня. Я лицом ткнулся в портьеру, запутался, откинул ее...

            Меня не будет, меня не будет очень скоро! Я решился, но все же это страшновато... Но, умирая, я буду вспоминать кабинет, в котором меня принял управляющий материальным фондом театра Гавриил Степанович.

            Лишь только я вошел, нежно прозвенели и заиграли менуэт громадные часы в левом углу. В глаза мне бросились разные огни. Зеленый с письменного стола, то есть, вернее, не стола, а бюро, то есть не бюро, а какого-то очень сложного сооружения с десятками ящиков, с вертикальными отделениями для писем, с другою лампою на гнущейся серебристой ноге, с электрической зажигалкой для сигар.

            Адский красный огонь из-под стола палисандрового дерева, на котором три телефонных аппарата. Крохотный белый огонек с маленького столика с плоской заграничной машинкой, с четвертым телефонным аппаратом и стопкой золотообрезной бумаги с гербами "НТ". Огонь отраженный, с потолка.

            Пол кабинета был затянут сукном, но не солдатским, а бильярдным, а поверх его лежал вишневый, в вершок толщины, ковер. Колоссальный диван с подушками и турецкий кальян возле него. На дворе был день в центре Москвы, но ни один луч, ни один звук не проникал в кабинет снаружи через окно, наглухо завешенное в три слоя портьерами. Здесь была вечная мудрая ночь, здесь пахло кожей, сигарой, духами. Нагретый воздух ласкал лицо и руки.

            На стене, затянутой тисненным золотом сафьяном, висел большой фотографический портрет человека с артистической шевелюрой, прищуренными глазами, подкрученными усами и с лорнетом в руках. Я догадался, что это Иван Васильевич или Аристарх Платонович, но кто именно из двух, не знал.

            Резко повернувшись на винте табурета, ко мне обратился небольшого роста человек с французской черной бородкой, с усами-стрелами, торчащими к глазам.

            - Максудов, - сказал я.

            - Извините, - отозвался новый знакомый высоким тенорком и показал, что сейчас, мол, только дочитаю бумагу и...

            ...он дочитал бумагу, сбросил пенсне на черном шнурке, протер утомленные глаза и, окончательно повернувшись спиной к бюро, уставился на меня, ничего не говоря. Он прямо и откровенно смотрел мне в глаза, внимательно изучая меня, как изучают новый, только что приобретенный механизм. Он не скрывал, что изучает меня, он даже прищурился. Я отвел глаза - не помогло, я стал ерзать на диване... Наконец я подумал: "Эге-ге..." - и сам, правда сделав над собою очень большое усилие, уставился в ответ в глаза человеку. При этом смутное неудовольствие почувствовал почему-то по адресу Княжевича. Что за странность, - думал я, - или он слепой, этот Княжевич... мухи... мухи... не знаю... не знаю... Стальные, глубоко посаженные маленькие глаза... в них железная воля, дьявольская смелость, непреклонная решимость... французская бородка... почему он мухи не обидит?.. Он жутко похож на предводителя мушкетеров у Дюма... Как его звали... Забыл, черт возьми! "

            Дальнейшее молчание стало нестерпимым, и прервал его Гавриил Степанович. Он игриво почему-то улыбнулся и вдруг пожал мне коленку.

            - Ну, что ж, договорчик, стало быть, надо подписать? - заговорил он.

            Вольт на табурете, обратный вольт, и в руках у Гавриила Степановича оказался договор.

            - Только уж не знаю, как его подписывать, не согласовав с Иваном Васильевичем? - И тут Гавриил Степанович бросил невольный краткий взгляд на портрет.

            "Ага! Ну, слава богу... теперь знаю, - подумал я, - это Иван Васильевич".

            - Не было б беды? - продолжал Гавриил Степанович. - Ну, уж для вас разве! - Он улыбнулся дружелюбно.

            Тут без стука открылась дверь, откинулась портьера, и вошла дама с властным лицом южного типа, глянула на меня. Я поклонился ей, сказал: "Максудов"...

            Дама пожала мне крепко, по-мужски, руку, ответила:

            - Августа Менажраки, - села на табурет, вынула из кармашка зеленого джемпера золотой мундштук, закурила и тихо застучала на машинке.

            Я прочитал договор, откровенно говорю, что ничего не понял и понять не старался.

            Мне хотелось сказать: "Играйте мою пьесу, мне же ничего не нужно, кроме того, чтобы мне было предоставлено право приходить сюда ежедневно, в течение двух часов лежать на этом диване, вдыхать медовый запах табака, слушать звон часов и мечтать! "

            По счастью, я этого не произнес.

            Запомнилось, что часто в договоре попадались слова "буде" и "поелику" и что каждый пункт начинался словами: "Автор не имеет права".

            Автор не имел права передавать свою пьесу в другой театр Москвы.

            Автор не имел права передавать свою пьесу в какой-либо театр города Ленинграда.

            Автор не имел права передавать свою пьесу ни в какой город РСФСР. Автор не имел права передавать свою пьесу ни в какой город УССР.

            Автор не имел права печатать свою пьесу.

            Автор не имел права чего-то требовать от театра, а чего - я забыл (пункт 21-й).

            Автор не имел права протестовать против чего-то, и чего - тоже не помню.

            Один, впрочем, пункт нарушал единообразие этого документа - это был пункт 57-й. Он начинался словами: "Автор обязуется". Согласно этому пункту, автор обязывался "безоговорочно и незамедлительно производить в своей пьесе поправки, изменения, добавления или сокращения, буде дирекция, или какие-либо комиссии, или учреждения, или организации, или корпорации, или отдельные лица, облеченные надлежащими на то полномочиями, потребуют таковых, - не требуя за сие никакого вознаграждения, кроме того, каковое указано в пункте 15-м".

            Обратив свое внимание на этот пункт, я увидел, что в нем после слов "вознаграждение" следовало пустое место.

            Это место я вопросительно подчеркнул ногтем.

            - А какое вознаграждение вы считали бы для себя приемлемым? - спросил Гавриил Степанович, не сводя с меня глаз.

            - Антон Антонович Княжевич, - сказал я, - сказал, что мне дадут две тысячи рублей...

            Мой собеседник уважительно наклонил голову.

            - Так, - молвил он, помолчал и добавил: - Эх, деньги, деньги! Сколько зла из-за них в мире! Все мы только и думаем о деньгах, а вот о душе подумал ли кто?

            Я до того во время моей трудной жизни отвык от таких сентенций, что, признаться, растерялся... подумал: "А кто знает, может, Княжевич и прав... Просто я зачерствел и стал подозрителен..." Чтобы соблюсти приличие, я испустил вздох, а собеседник ответил мне, в свою очередь, вздохом, потом вдруг игриво подмигнул мне, что совершенно не вязалось со вздохом, и шепнул интимно:

            - Четыреста рубликов? А? Только для вас? А?

            Должен признаться, что я огорчился. Дело в том, что у меня как раз не было ни копейки денег и я очень рассчитывал на эти две тысячи.

            - А может быть, можно тысячу восемьсот? - спросил я, - Княжевич говорил...

            - Популярности ищет, - горько отозвался Гавриил Степанович. Тут в дверь стукнули, и человек в зеленых петлицах внес поднос, покрытый белой салфеткой. На подносе помещался серебряный кофейник, молочник, две фарфоровые чашки, апельсинного цвета снаружи и золоченые внутри, два бутерброда с зернистой икрой, два с оранжевым прозрачным балыком, два с сыром, два с холодным ростбифом.

            - Вы отнесли пакет Ивану Васильевичу? - спросила вошедшего Августа Менажраки.

            Тот изменился в лице и покосил поднос.

            - Я, Августа Авдеевна, в буфет бегал, а Игнутов с пакетом побежал, - заговорил он.

            - Я не Игнутову приказывала, а вам, - сказала Менажраки, - это не игнутовское дело пакеты Ивану Васильевичу относить. Игнутов глуп, что-нибудь перепутает, не так скажет... Вы, что же, хотите, чтобы у Ивана Васильевича температура поднялась?

            - Убить хочет, - холодно сказал Гавриил Степанович.

            Человек с подносом тихо простонал и уронил ложечку.

            - Где Пакин был в то время, как вы пропадали в буфете? - спросила Августа Авдеевна.

            - Пакин за машиной побежал, - объяснил спрашиваемый, - я в буфет побежал, говорю Игнутову - "беги к Ивану Васильевичу".

            - А Бобков?

            - Бобков за билетами бегал.

            - Поставьте здесь! - сказала Августа Авдеевна, нажала кнопку, и из стены выскочила столовая доска.

            Человек в петлицах обрадовался, покинул поднос, задом откинул портьеру, ногой открыл дверь и вдавился в нее.

            - О душе, о душе подумайте, Клюквин! - вдогонку ему крикнул Гавриил Степанович и, повернувшись ко мне, интимно сказал:

            - Четыреста двадцать пять. А?

            Августа Авдеевна надкусила бутерброд и тихо застучала одним пальцем.

            - А может быть, тысячу триста? Мне, право, неловко, но я сейчас не при деньгах, а мне портному платить...

            - Вот этот костюм шил? - спросил Гавриил Степанович, указывая на мои штаны.

            - Да.

            - И сшил-то, шельма, плохо, - заметил Гавриил Степанович, - гоните вы его в шею!

            - Но, видите ли... - У нас, - затрудняясь, сказал Гавриил Степанович, - как-то и прецедентов-то не было, чтобы мы авторам деньги при договоре выдавали, но уж для вас... четыреста двадцать пять!

            - Тысячу двести, - бодрее отозвался я, - без них мне не выбраться... трудные обстоятельства...

            - А вы на бегах не пробовали играть? - участливо спросил Гавриил Степанович.

            - Нет, - с сожалением ответил я.

            - У нас один актер тоже запутался, поехал на бега и, представьте, выиграл полторы тысячи. А у нас вам смысла нет брать. Дружески говорю, переберете - пропадете! Эх, деньги! И зачем они? Вот у меня их нету, и так легко у меня на душе, так спокойно... - И Гавриил Степанович вывернул карман, в котором, действительно, денег не было, а была связка ключей на цепочке.

            - Тысячу, - сказал я.

            - Эх, пропади все пропадом! - лихо вскричал Гавриил Степанович. - Пусть меня потом хоть расказнят, но выдам вам пятьсот рублей. Подписывайте!

            Я подписал договор, причем Гавриил Степанович разъяснил мне, что деньги, которые будут даны мне, являются авансом, каковой я обязуюсь погасить из первых же спектаклей. Уговорились, что сегодня я получу семьдесят пять рублей, через два дня - сто рублей, потом в субботу - еще сто, а остальные - четырнадцатого.

            Боже! Какой прозаической, какой унылой показалась мне улица после кабинета. Моросило, подвода с дровами застряла в воротах, и ломовой кричал на лошадь страшным голосом, граждане шли с недовольными из-за погоды лицами. Я несся домой, стараясь не видеть картин печальной прозы. Заветный договор хранился у моего сердца.

            В своей комнате я застал своего приятеля (смотри историю с револьвером).

            Я мокрыми руками вытащил из-за пазухи договор, вскричал:

            - Читайте!

            Друг мой прочитал договор и, к великому моему удивлению, рассердился на меня.

            - Это что за филькина грамота? Вы что, голова садовая, подписываете? - спросил он - Вы в театральных делах ничего не понимаете, стало быть, и не говорите! - рассердился и я.

            - Что такое - "обязуется, обязуется", а они обязуются хоть в чем-нибудь? - забурчал мой друг. Я горячо стал рассказывать ему о том, что такое картинная галерея, какой душевный человек Гавриил Степанович, упомянул о Саре Бернар и генерале Комаровском. Я хотел передать, как звенит менуэт в часах, как дымится кофе, как тихо, как волшебно звучат шаги на сукне, но часы били у меня в голове, я сам-то видел и золотой мундштук, и адский огонь в электрической печке, и даже императора Нерона, но ничего этого передать не сумел.

            - Это Нерон у них составляет договоры? - дико сострил мой друг.

            - Да ну вас! - вскричал я и вырвал у него договор.

            Порешили позавтракать, послали Дусиного брата в магазин.

            Шел осенний дождик. Какая ветчина была, какое масло! Минуты счастья.

            Московский климат известен своими капризами. Через два дня был прекрасный, как бы летний, теплый день. И я спешил в Независимый. Со сладким чувством, предвкушая получку ста рублей, я приблизился к Театру и увидел в средних дверях скромную афишу.

            Я прочитал:

 

            Репертуар, намеченный в текущем сезоне:

            Эсхил - "Агамемнон"

            Софокл - "Филоктет"

            Лопе де Вега - "Сети Фенизы"

            Шекспир - "Король Лир"

            Шиллер - "Орлеанская дева"

            Островский - "Не от мира сего"

            Максудов - "Черный снег".

 

            Открывши рот, я стоял на тротуаре, - и удивляюсь, почему у меня не вытащили бумажник в это время. Меня толкали, говорили что-то неприятное, а я все стоял, созерцая афишу. Затем я отошел в сторонку, намереваясь увидеть, какое впечатление производит афиша на проходящих граждан.

            Выяснилось, что не производит никакого. Если не считать трех-четырех, взглянувших на афишу, можно сказать, что никто ее и не читал.

            Но не прошло и пяти минут, как я был вознагражден сторицей за свое ожидание. В потоке шедших к театру я отчетливо разглядел крупную голову Егора Агап>енова. Шел он к театру с целой свитой, в которой мелькнул Ликоспастов с трубкой в зубах и неизвестный с толстым приятным лицом. Последним мыкался кафр в летнем, необыкновенном желтом пальто и почему-то без шляпы. Я ушел глубже в нишу, где стояла незрячая статуя, и смотрел.

            Компания поравнялась с афишей и остановилась. Не знаю, как описать то, что произошло с Ликоспастовым. Он первый задержался и прочел. Улыбка еще играла на его лице, еще слова какого-то анекдота договаривали его губы. Вот он дошел до "Сетей Фенизы". Вдруг Ликоспастов стал бледен и как-то сразу постарел. На лице его выразился неподдельный ужас.

            Агап>енов прочитал, сказал: "Гм..."

            Толстый неизвестный заморгал глазами... "Он припоминает, где он слышал мою фамилию..."

            Кафр стал спрашивать по-английски, что увидели его спутники... Агап>енов сказал: "Афиш, афиш", - и стал чертить в воздухе четырехугольник. Кафр мотал головой, ничего не понимая.

            Публика шла валом и то заслоняла, то открывала головы компании. Слова то долетали до меня, то тонули в уличном шуме.

            Ликоспастов повернулся к Агап>енову и сказал:

            - Нет, вы видели, Егор Нилыч? Что ж это такое? - Он тоскливо огляделся. - Да они с ума сошли! .. Ветер сдул конец фразы.

            Доносились клочья то агап>еновского баса, то ликоспастовского тенора.

            - ... Да откуда он взялся?.. Да я же его и открыл... Тот самый... Гу... гу... гу... Жуткий тип...

            Я вышел из ниши и пошел прямо на читавших.

            Ликоспастов первый увидел меня, и меня поразило то изменение, которое произошло в его глазах. Это были ликоспастовские глаза, но что-то в них появилось новое, отчужденное, легла какая-то пропасть между нами...

            - Ну, брат, - вскричал Ликоспастов, - ну, брат! Благодарю, не ожидал! Эсхил, Софокл и ты! Как ты это проделал, не понимаю, но это гениально! Ну, теперь ты, конечно, приятелей узнавать не будешь! Где уж нам с Шекспирами водить дружбу!

            - А ты бы перестал дурака валять! - сказал я робко.

            - Ну вот, слова уж сказать нельзя! Экий ты, ей-богу! Ну, я зла на тебя не питаю. Давай почеломкаемся, старик! - И я ощутил прикосновение щеки Ликоспастова, усеянной короткой проволокой. - Познакомьтесь! И я познакомился с толстым, не спускавшим с меня глаз. Тот сказал: "Крупп".

            Познакомился я и с кафром, который произнес очень длинную фразу на ломаном английском языке. Так как этой фразы я не понял, то ничего кафру и не сказал.

            - На Учебной сцене, конечно, играть будут? - допытывался Ликоспастов.

            - Не знаю, - ответил я, - говорят, что на Главной.

            Опять побледнел Ликоспастов и тоскливо глянул в сияющее небо.

            - Ну что ж, - сказал он хрипло, - давай бог. Давай, давай. Может быть, тут тебя постигнет удача. Не вышло с романом, кто знает, может быть, с пьесой выйдет. Только ты не загордись. Помни: нет ничего хуже, чем друзей забывать!

            Крупп глядел на меня и почему-то становился все задумчивее; причем я заметил, что он внимательнее всего изучает мои волосы и нос.

            Надо было расставаться. Это было тягостно. Егор, пожимая мне руку, осведомился, прочел ли я его книгу. Я похолодел от страху и сказал, что не читал. Тут побледнел Егор.

            - Где уж ему читать, - заговорил Ликоспастов, - у него времени нету современную литературу читать... Ну, шучу, шучу...

            - Вы прочтите, - веско сказал Егор, - хорошая книжица получилась.

            Я вошел в подъезд бельэтажа. Окно, выходящее на улицу, было открыто. Человек с зелеными петлицами протирал его тряпкой. Головы литераторов проплыли за мутным стеклом, донесся голос Ликоспастова:

            - Бьешься... бьешься, как рыба об лед... Обидно!

            Афиша все перевернула у меня в голове, и я чувствовал только одно, что пьеса моя, по существу дела, чрезвычайно, между нами говоря, плоха и что что-то надо бы предпринять, но что - неизвестно.

            ... И вот у лестницы, ведущей в бельэтаж, передо мною предстал коренастый блондин с решительным лицом и встревоженными глазами. Блондин держал пухлый портфель.

            - Товарищ Максудов? - спросил блондин.

            - Да, я...

            - Ищу вас по всему театру, - заговорил новый знакомый, - позвольте представиться - режиссер Фома Стриж. Ну, все в порядочке. Не волнуйтесь и не беспокойтесь, пьеса ваша в хороших руках. Договор подписали?

            - Да.

            - Теперь вы наш, - решительно продолжал Стриж. Глаза его сверкали, - вам бы вот что сделать, заключить бы с нами договор на всю вашу грядущую продукцию! На всю жизнь! Чтобы вся она шла к нам. Ежели желаете, мы это сейчас же сделаем. Плюнуть раз! - И Стриж плюнул в плевательницу. - Нуте-с, ставить пьесу буду я. Мы ее в два месяца обломаем. Пятнадцатого декабря покажем генеральную. Шиллер нас не задержит. С Шиллером дело гладкое...

            - Виноват, - сказал я робко, - а мне говорили, что Евлампия Петровна будет ставить...

            Стриж изменился в лице.

            - Какая такая Евлампия Петровна? - сурово спросил он меня. - Никаких Евлампий. - Голос его стал металлическим. - Евлампия не имеет сюда отношения, она с Ильчиным "На дворе во флигеле" будет ставить. У меня твердая договоренность с Иваном Васильевичем! А ежели кто подкоп поведет, то я и в Индию напишу! Заказным, ежели уж на то пошло, - угрожающе закричал Фома Стриж, почему-то впадая в беспокойство. - Давайте сюда экземпляр, - скомандовал он мне, протягивая руку.

            Я объяснил, что экземпляр еще не переписан.

            - Об чем же они думали? - возмущенно оглядываясь, вскричал Стриж. - Вы у Поликсены Торопецкой в предбаннике были?

            Я ничего не понял и только дико глядел на Стрижа.

            - Не были? Сегодня она выходная. Завтра же захватите экземпляр, идите к ней, моим именем действуйте! Смело!

            Тут очень воспитанный, картавый изящный человек появился рядом и сказал вежливо, но настойчиво:

            - В репетиционный зал прошу, Фома Сергеевич! Начинаем.

            И Фома перехватил портфель под мышку и скрылся, крикнув на прощанье мне: - Завтра же в предбанник! Моим именем!

            А я остался стоять и долго стоял неподвижно.

 

 

 

 
 

Rambler's Top100

Рейтинг@Mail.ru

Используются технологии uCoz