Акунин Борис
НИКОЛАС ФАНДОРИН ЛЮБОВНИК СМЕРТИ
КАК СЕНЬКЕ ЖИЛОСЬ В БОГАТСТВЕ Истерия первая. Про лиху беду начало Оказалось - трудно. На Лубянской площади, где извозчики поят из фонтана лошадей, Сеньке тоже пить захотелось - кваску, или сбитня, или оранжаду. И брюхо тоже забурчало. Сколько можно не жрамши ходить? Со вчерашнего утра маковой росинки во рту не было. Чай не схимник какой. Тут-то и началась трудность. У обычного человека всякие деньги имеются: и рубли, и гривенники с полтинниками. А у богатея Сеньки одни пятисотенные. Это ведь ни в трактир зайти, ни извозчика взять. Кто ж столько сдачи даст? Да еще если ты во всем хитровском шике: в рубахе навыпуск, сапогах-гармошке, фартовом картузе взалом. Эх, надо было у ювелира хоть одного “петрушу” мелкими брать, не то пропадешь с голодухи, как царь из сказки, про которого когда-то в училище рассказывали: до чего тот царь ни касался, всё в золото превращалось, и поесть-попить ему, убогому, при таком богачестве не было никакой мочи-возможности. Пошел Скорик назад, на Маросейку. Сунулся в лавку - заперто. Один попугай Левойчик за стеклом сидит, глаза таращит и орет чего-то, снаружи не разберешь. Ясное дело: закрыл Ашот Ашотыч торговлю, побежал по этим, как их, лекционерам-нумизматам, настоящим делом заниматься - серебряные прутья продавать. К Ташке податься? Из денег, что подарил, часть назад отобрать? Во-первых, она уж, поди, улицу утюжит. А во-вторых, стыдно. Бусы подарил - отобрал. Деньги дал - и снова назад. Нет уж, самому нужно выкручиваться. Спереть чего на рынке, пока не закрылся? Раньше, хоть бы еще нынче утром, запросто утырил бы Сенька с прилавка в Обжорном ряду какую-никакую снедь, не задумался бы. Но воровать можно, когда тебе терять нечего и в душе лихость. Если бояться - точно попадешься. А как не бояться, когда за пазухой хрустит да пошуршивает? Ужасно кушать хотелось, хоть вой. Ну что за издевательство над человеком? Две тыщи в кармане, а бублика копеечного не укупишь! Так Сенька на жизненное коварство разобиделся, что ногой топнул, картуз оземь шмякнул, и слезы сами собой потекли - да не в два ручья, как в присказке говорится, во все четыре. Стоит у фонаря, ревет - дурак-дураком. Вдруг голос, детский: - Глаша, Глаша, гляди - большой мальчик, а плачет! С рынка шел малый пацаненок, в матроске. С ним румяная баба - нянька ему или кто, с корзинкой в руке. Видно, пошла за покупками на базар, и барчонок за ней увязался. Баба говорит: - Раз плачет, стало быть, горе у него. Кушать хочет. И шлеп Сеньке в упавший картуз монетку - пятиалтынный. Скортк, как на монетку эту поглядел, еще пуще разревелся. Совсем обидно стало. Вдруг звяк - еще монетка, пятак медный. Старушка в платочке кинула. Перекрестила Сеньку, дальше пошла. Он милостыньку подобрал, хотел сразу за пирогами-калачами дунуть, но образумился. Ну сунет в брюхо пару-тройку калачей, а дальше что? Вот бы рублика три-четыре насобирать, чтоб хоть пиджачишко прикупить. Может, тогда и “петрушу” разменять можно будет. Сел на корточки, стал глаза кулаками тереть - уже не от сердца, а для жалости. И что вы думаете? Жалел плакальщика народ христианский. Часу Сенька не просидел - целую горку медяков набросали. Если в точности сказать, рупь с четвертаком. Сидел себе, хныкал, рассуждал в философическом смысле: когда гроша за душой не было, и то не христо-радничал, а тут на тебе. Вот она, богатейская планида. И в Евангелии про это же сказано, что люди, у которых богатство, они-то самые нищие и есть. Вдруг Сеньку по кобчику хряснули, больно. Обернулся, а сзади калека на костыле, и давай орать: - Ну, волки! Ну, шакалы! На чужое-то! Мое место, испокон веку мое! Чайку попить не отойдешь! Отдавай, чего насобирал, ворюга, не то наших кликну! И костылем, костылем. Подхватил Скорик картуз, чуть добычу не рассыпал. Отбежал от греха, не стал связываться. Нищие, они такие - и до смерти прибить могут. У них свое обчество и свои законы. Шел по Воскресенской площади, соображал, как поумнее рупь с четвертаком потратить. И было Сеньке озарение. Из “Большой Московской гостиницы”, где у входа всегда важный швейцар торчит, выскочил парнишка-рассыльный в курточке с золотыми буквами БМГ, в фуражке с золотой же кокардой. В кулаке у парнишки была зажата трешница - не иначе, постоялец велел чего-нибудь купить. Скорик рассыльного догнал, сторговал тужурку и фуражку на полчаса в наем. В задаток ссыпал всю мелочь, что на рынке наклянчил. Обещал, когда вернется, еще два раза постольку. И бегом в “Русско-азиатский банк”. Сунул в окошко пятисотенную, попросил скороговоркой - вроде некогда ему: - Поменяйте на четыре “катеньки”, пятую сотню мелкими. Так постоялец заказал. Кассир только уважительно головой покачал: - Ишь, какое вам доверие, большемосковским. - Так уж себя поставили, - с достоинством ответил Сенька. Банковский служитель номер купюры по какой-то бумажке сверил - и выдал всё в точности, как было прошено. Ну, а после, когда Скорик в Александровском пассаже приоделся по-чистому, да в парикмахерской “Паризьен” на модный манер остригся, богатая жизнь малость легче пошла. История вторая. Про жизнь в свете, дома и при дворе Средства вполне дозволяли в той же “Большой Московской” поселиться, и Сенька уж было к самым дверям подошел, но поглядел на электрические фонари, на ковры, на львиные морды по-над наличниками и заробел. Оно конечно, наряд у Сеньки теперь был барский и в новехоньком чемодане лежало еще много дорогого барахла, ненадеваного, но ведь гостиничные швейцары с лакеями народ ушлый, враз под шевиотом и шелком хит-ровскую дворняжку разглядят. Вон там у них за стойкой какой генерал в золотых еполетах сидит. Чего ему сказать-то? “Желаю нумер самый что ни на есть отличный”? А он скажет: “Куцы прешься, со свинячьим рылом в калашный ряд”? И как прилично подойти? Здороваться с ним надо либо как? А шапку сымать? Может, просто приподнять, как господа друг дружке на улице делают? Потом еще им, гостиничным, вроде на чай подают. Как этакому важному сунешь-то? И сколько? Ну как попрет взашей, не посмотрит на парижскую прическу? Мялся-мялся у дверей, во так и не насмелился. Зато впал в задумчивость. Выходило, что богатство - штуковина непростая, тоже своей науки требует. Жилье-то Сенька, конечно, сыскал - чай Москва, не Сибирь. Сел в Театральном проезде на лихача, спросил, где способнее обустроиться приезжему человеку, чтоб прилично было, ну и доставил его извозчик с ветерком в нумера мадам Борисенко на Трубной. Комната была чудо какая замечательная, никогда еще Скорик в таких не живывал. Большенная, с белыми занавесочками, кровать с блестящими шарами, на кровати перина пуховая. Утром обещали самовар с пышками, вечером, коли пожелаешь, ужин. Прислуга всю уборку делала, в колидоре тебе и рукомойня, и нужник - не такой, конечно, как у Смерти, но тоже чистый, хоть сиди газету читай. Одно слово, царские хоромы. Плата, правда, тоже немалая, тридцать пять целковых в месяц. По хитровскому, где за пятак ночуют, - сумасшедшая дороговизна, а если в кармане без малого две тыщи, ничего, можно. Обустроился Скорик, на обновы полюбовался, в полированный шкаф их разложил-повесил и сел к окну, на площадь глядеть и думу думать - как дальше на свете проживать. Известно: всяк человек чужой доле завидует, а от своей нос воротит. Вот Сенька всю жизнь о богатстве мечтал, хоть сердцем и знал, что никогда не будет у него никакого богатства. Однако Господь, Он всё видит, каждое моление слышит. Другое дело - каждое ли исполнит. На то у Него, Всевышнего, свои резоны, невнятные смертным человекам. Один хромой калика из тех, что по миру ходят, говорил как-то в чайной: самое тяжкое испытание у Господа, когда Он все твои желания поисполнит. Накося, мечтатель, подавись. Погляди, многого ль алкал, и чего, раб Божий, теперь алкать будешь? Тож и с Сенькой вышло. Сказал ему Бог: “Хотел земных сокровищ, Сенька? Вот те сокровища. Ну и чего теперь?” Без денег жить тухло, спору нет, но и с богатством тоже не чистый мёд. Ладно, нажрался Сенька от пуза, пирожных одних в кондитерской восемь штук засобачил (брюхо после них так и крутит), приоделся, красивым жильем обзавелся, а дальше-то что? Какие у вас, Семен Трифоныч, будут дальнейшие мечтания? Однако в философской печальности, вызванной не иначе как теми же пирожными, Скорик пребывал не очень долго, потому что мечтания обрисовались сами собой, числом два: земное и небесное. Земное было про то, как из большого богатства еще большее сделать. Раз Скориком нарекли, не спи, шевели мозгой. Дураку понятно: если весь серебряный хворост, что в подземелье лежит, наружу выволочь, его кроме как на вес не купят. Где столько нумизматов взять, по одному на каждый прут? Ладно, прикинем, сколько это - если на вес. Прутов этих там... Черт их знает. Штук пятьсот, не меньше. В каждом по пять фунтов серебра, так? Это будет две с половиной тыщи фунтов, так? Ашот Ашотыч говорил, золотник серебра нынче по 24 копейки. В фунте 96 золотников. Две с половиной тыщи помножить на 96 золотников да на 24 копейки - это будет... Закряхтел, сел на бумажке столбиком умножать, как в коммерческом когда-то учили. Да недолго учили-то, и позабылось с отвычки - так и не сложилась цифирь. Попробовал по-другому, проще. Самшитов говорил, что чистого серебра в пруте на 115 рублей. За пятьсот прутов это... тыщ пятьдесят, что ли, получается. Или пятьсот? Погоди, погоди, остудил себя Скорик. Ашот Ашотыч за прут по четыреста рублей дал и, надо думать, себе не в убыток. Нумизматам своим он, может, по тыще перепродаст. Раз эти палки почерневшие в такой цене, хорошо бы самому поторговать, без Самшитова. Дело, конечно, непростое. Для начала много чего вызнать да уразуметь придется. Перво-наперво про настоящую цену. Обслужить всех московских покупалыциков. Потом питерских. А там, может, и до заграничных добраться. Попридержать нужно прутья, втюхивать их дуракам этим, которые готовы дороже серебряного весу платить, по штучке. А уж потом, когда дурни досыта наедятся, можно прочий хворост на переплавку продать. От таких купеческих мыслей Сенька весь вспотел. Сколько мозгов-то надо на этакую коммерцию! Впервые пожалел, что наукам не выучился. Барышей будущих, и тех толком не сочтешь. А значит что? Правильно. Догонять нужно. Хамское обличье из себя повытравить, культурному разговору научиться, арифметике-чистописанию, а еще хорошо бы по-иностранному сколько-нисколько наблатыкаться, на случай если придется в Европах торговать. От мыслей дух перехватило. И это еще только земное мечтание, не главное. От второго, небесного, у Сеньки вовсе голова закружилась. То есть, оно, если вдуматься, тоже было земное, может, даже поземней первого, но грело не голову, где мозги, а сердце, где душа. Хотя животу и прочим частям Сенькиной натуры от этого мечтания тоже сделалось жарко. Это раньше он был огрызок, щенок и Смерти не пара, а теперь он, если не сплоховать, может, первым московским богачом станет. И тогда, мечталось Скорику, он все эти огромадные тыщи ей под ноги кинет, спасет ее от Князя с Упырем, от марафетной хвори вылечит и увезет далеко-далеко - в Тверь (говорят, хороший город) или еще куда. А то вовсе в Париж. Это ничего, что она старше. У него тоже скоро на щеках из пуха усы-борода вырастут, и он в настоящий возраст войдет. Еще можно, как у Эраста Петровича, седины на висках подрисовать - а чего, авантажно. (Только когда они со Смертью венчаться поедут, надо подале от набережной, где можно в воду свалиться и погонуть. Береженого Бог бережет. Вот уже Сенька и свадьбу представлял, и пир в ресторане “Эрмитаж”, а сам понимал: одними деньгами тут не обойтись. Были у Смерти кавалеры-полюбовники при больших тыщах, не в диковинку ей. И подарками ее не улестишь. Нужно сначала из серого воробьишки белым соколом воспарить, а потом уж можно и к этакой лебеди подлетать. И опять поворачивало на воспитание и культурность, без которых соколом нипочем не станешь, хоть бы и при богатстве. На площади - из окна видать - книжная лавка. Сенька сходил туда, купил умную книжку под названием “Жизнь в свете, дома и при дворе”: как себя поставить в приличном обществе, чтоб в тычки не погнали. Стал читать - в испарину кинуло. Матушки-светы, каких премудростей там только не было! Как кому кланяться, как бабам, то есть дамам, ручку целовать, как говорить комплименты, как когда одеваться, как входить в комнату и как выходить. Это жизнь целую учись - всего не упомнишь! "Нельзя являться с визитом раньше двух часов и позже пяти-шести, - шевелил губами и ерошил французскую куафюру Сенька. - До двух вы рискуете застать хозяев дома за домашними занятиями или за туалетом; позже можно показаться навязывающимся на обед”. Или еще так: “Приехав с визитом и не застав хозяев дома, благовоспитанный человек оставляет карточку, загнутую широко с левого бока кверху; при визите по случаю смерти или иного печального случая карточку загибают с правого бока вниз, слегка надорвав сгиб”. Елки-иголки! Но страшней всего было читать про одежу. Бедному хорошо: всего одна рубаха и портки - и нечего голову ломать. А богатому ужас что за морока. Когда надевать пиджак, когда сюртук, когда фрак; когда сымать перчатки, когда нет; чего должно быть в клеточку, чего в полосочку, а что может быть в цветочек. Да еще и не все цвета у них, культурных, друг к другу подходят! Трудней всего выходило со шляпами - Сенька для памяти даже стал записывать. Стало быть, так. В конторе, магазине или гостинице шляпу снимают, только если хозяева и приказчики тоже с непокрытыми головами (эх, тогда, в “Большой Московской” бы знать). Выходя из гостей, шляпу надевать надо не на пороге, а за порогом. В омнибусе или экипаже шляпы не снимать вовсе, даже в присутствии дам. Когда пришел с визитом, шляпу держишь в руке, а ежели ты во фраке, то цилиндр должен быть не простой, а с пружинкой. Когда сел, шляпу можно положить на стул, а если нет свободного стула, то на пол, но только, упаси Боже, не на стол. Тут Скорику стало шляпу жалко - ведь на полу она испачкается. Посмотрел на красовавшееся посреди стола канотье (двенадцать с полтиной). Ага, на пол. Щас! Утомившись учиться светскому обхождению, снова рассматривал обновы. Сюртучок верблюжьего камлота (девятнадцать девяносто), две жилеточки белого и серого пике (червонец пара), панталоны в черно-серую полоску (пятнадцать), брюки на штрипках (девять девяносто), штиблеты с пуговками (двенадцать) и еще одни, лаковые (отвалил за них двадцать пять, но зато заглядение). Еще зеркальце на серебряной ручке, помада в золоченой баночке - кок смазывать, чтоб не вис. Дольше всего любовался перламутровым перочинным ножиком. Восемь лезвий, шило, даже зубная ковырялка И ногтечистка! Насладившись, читал полезную книгу дальше. К ужину Сенька вышел, как положено по этикету, в сюртуке, потому что “простой жакет за столом позволителен лишь в кругу своей семьи”. В столовой прилично поклонился, сказал по-французски “Бон суар”, шляпу, так и быть, положил на пол, однако вниз все-таки постелил прихваченную из комнаты салфетку. Столующихся у вдовы Борисенко было с десяток. Они уставились во все глаза на благовоспитанного человека, некоторые поздоровались, прочие так покивали. В сюртуке не было ни одного, а толстый, кучерявый, что сидел рядом с Сенькой, вовсе ужинал в одной рубашке с подтяжками. Он оказался студент Межевого института, по имени Жорж, с чердака, где комнаты по двенадцати рублей. Сеньку хозяйка представила мосье Скориковым, московским негоциантом, хотя он, когда сговаривался про комнату, назвался иначе - торговым человеком. “Негоциант”, конечно, звучало куда лучше. Жорж этот сразу пристал: как это, мол, в таком юном возрасте и уже коммерцией занимаетесь, да что за коммерция, да про папеньку-маменьку. Когда сладкое подали (“десерт” называется) студент шепотом три рубля занять попросил. Три рубля ему за здорово живешь Скорик, конечно, не дал и на вопросы отвечал туманно, однако из пройдошистого Жоржа, кажется, можно было извлечь пользу. На одной книжке много не научишься. Учитель нужен, вот что. Отвел Жоржа в сторонку и стал врать: мол, купеческий сын, при тятеньке в лавке состоял, некогда учиться было. Теперь вот батька помер, всё свое богатство наследнику завещал, а что он, Семен Скориков, в жизни кроме прилавка видал? Нашелся бы добрый человек, поучил уму-разуму, культурности, французскому языку и еще всякому разному, так можно было бы за ту науку хорошие деньги заплатить. Студент слушал внимательно, всё понимал с полуслова. Сразу столковались об уроках. Как Жорж услыхал, что Сенька будет за учение по рублю в час платить, сразу объявил: в институт ходить не станет и готов хоть весь день быть в его, Семен Трифоныча, полном распоряжении. Сговорились так: час в день правописанию и красивому почерку учиться; час французскому; час арифметике; в обед и в ужин хорошим манерам; вечером поведению в свете. Из-за оптового подряда Сенька себе скидку сторговал: четыре рубля в день за всё про всё. Оба остались довольны. Начали прямо после ужина - со светского поведения. Поехали в балет. Фрак для Сеньки наняли за два рубля у соседа-музыканта. В театре Скорик сидел смирно, не вертелся, хотя на сцену, где скакали мужики в тесных подштанниках, смотреть скоро наскучило. Потом, когда выбежали девки в прозрачных юбках, пошло поживей, но больно уж музыка была кислая. Если б Жорж не взял в раздевалке увеличительные стекла (“бинокль” называются), совсем скучно бы было. А так Сенька разглядывал всё подряд. Сначала танцорок и ихние ляжки, потом кто вкруг залы в золоченых ящиках сидел, а после уж что придется - например, бородавку на лысине у музыкантского начальника, который оркестру палочкой грозил, чтоб стройней играли. Когда все аплодировали, Сенька бинокль брал под мышку и тоже хлопал, еще погромче прочих. За семь рублей просиживать три часа в колючих воротничках - это мало кому понравится. Спросил у Жоржа: что, мол, богатые каждый вечер в театр потеть ходят? Тот успокоил: сказал, можно раз в неделю. Ну, это еще ничего, повеселел Сенька. Вроде как по воскресеньям обедню стоять, кто Бога боится. Из балета поехали в бордель (так по-культурному шалавник называется), учиться культурному обхождению с дамами. Там Сенька сильно стеснялся ламп с шелковыми абажурами и мягких кушеток на пружинном подпрыге. Мамзель Лоретта, которую ему на колени усадили, была тетка дебелая, собой рыхлая, пахла сладкой пудрой. Сеньку называла “пусей” и “котиком”, потом повела в комнату и стала всякие штуки выделывать, про какие Сенька даже от Прохи не слыхивал. Однако стыдно было, что свет горел, и вообще куда ей, Лореттке этой, кошке жирной, до Смерти. Тьфу! После еще долго учился шампанское пить: кладешь в него клубничину, даешь ей малость пообвыкнуться, размокнуть и губами вылавливаешь. Потом выдуваешь пузырчатое пойло до дна, и по новой. Утром, конечно, головой маялся, хуже чем от казенного вина. Но это пока Жорж не заглянул. Жорж посмотрел на страдания ученика, языком поцокал, сразу послал слугу за шампанским и паштетом. Позавтракали прямо у Сеньки на кровати: он лежа, студент сидя. Паштет мазали на белые булки, вино пили из горлышка. Полегчало. Сейчас французским позанимаемся, а в обед поедем укреплять знания во французский ресторан, сказал Жорж и облизнул толстые губы. А ничего, расслабленно думал Сенька. Глаза боятся, а руки делают. Ко всему человек обвыкается. Можно, можно жить и в богачестве. История третья. Про брата Ванечку Про две большие мечты думать было приятно - воображать, как оно всё устроится с любовью и с бессчетным богатством. Однако и при нынешнем, пока еще не столь великом богатстве сделалась доступна одна мечта, раньше казавшаяся несбыточной - появиться во всей красе перед братом Ванькой. Тоже, конечно, без подготовки не нагрянешь: здрасьте, я ваш старший брат, барскую одежду напялил, а сам трущоба трущобой, ни слова по-культурному. Вдруг забрезгует Ванятка неучем? Однако для мальца все-таки можно было обойтись и малой наукой. С первого же дня Сенька уговорился с Жоржем - пускай тот при разговоре поправляет не правильные слова. Чтоб студент не ленился, ему была объявлена награда: по пятачку за каждую поправку. Ну, тот и рад стараться. Чуть не через слово: “Нет, Семен Трифоныч, так в культурном обществе не говорят: колидор, нужно коридор” - и крестик на особой бумажке чирк. После, на уроке арифметики, Скорик сам же эти крестики на 5 перемножил. Первого сентября 1900 года погорел на восемнадцать рублей семьдесят пять копеек - и это еще жадничал лишний раз слово сказать. Начнет по-писаному: “А вот думается мне, что...” - и затыкается. Закряхтел Скорик от такой суммы, потребовал с пятачка на копейку перейти. Второго сентября отмусолил, в смысле отсчитал, четыре рубля тридцать пять копеек. Третьего сентября три двенадцать. К четвертому сентября малость наблатыкался, то есть немного освоился, хватило рубля с гривенником, а пятого и вовсе обошелся девяноста копейками. Тут Сенька решил, что хватит с Ваньки, пора. Теперь он с отменной легкостью мог минут пять, а то и десять излагать свои мысли гладко, памятью-то Бог не обидел. По светскому этикету полагалось сначала судье Кувшинникову по почте письмо отписать: так, мол, и так, желаю нанести Вашей милости визит на предмет посещения обожаемого братца Ванятки. Но терпежу не хватило. С утра пораньше Сенька пошел к дантисту золотой зуб вставлять, а Жоржа снарядил в Теплые Станы, предупредить, что пополудни, если его милости будет благоугодно, пожалует и сам Семен Трифонович Скориков, состоятельный коммерсант - вроде как с родственным визитом. Жорж нарядился в студенческий мундир, выкупил форменную фуражку из ломбарда, укатил. Сенька сильно нервничал (то есть тряс гузкой). Ну как судья скажет: на кой бес моему приемному сыну такая собачья родня. Но ничего, обошлось. Жорж вернулся важный, объявил: ожидают к трем. Стало быть, не к обеду, сообразил Сенька, но не обиделся, а наоборот обрадовался, потому что пока еще плохо умел со столовыми ножами управляться и отличать мясные вилки от рыбных с салатными. В книге было прописано: “При визите детям обязательно должно дарить конфекты в бонбоньерке”, и Скорик не пожидился, то есть не поскупился - купил на Мясницкой у Перлова самолучшую жестянку шоколаду, в виде горбатого конька из сказки. Нанял лаковую пролетку за пятерик, но, поскольку от нервов выехал сильно раньше нужного, сначала шел по улице пешком, коляска следом ехала. Старался вышагивать, как в учебнике предписано: “На улице легко отличить хорошо воспитанного, утонченного человека. Походка его всегда ровна и размеренна, шаг уверен. Он идет прямо, не оглядываясь, и только изредка останавливается на мгновение перед магазинами, обыкновенно придерживается правой стороны дороги и не смотрит ни кверху, ни книзу, а прямо за несколько шагов перед собой”. Прошел так через Мясницкую, Лубянку, Театральный. А как шея от прямоглядения задубела, сел в пролетку. До Коньковских яблоневых садов катили неспешно, а перед самыми Теплыми Станами седок велел разогнаться, чтоб подъехать к судейскому дому лихо, при всей наглядности, с шиком. И в дом вошел в лучшем виде: сказал бон жур, умеренно поклонился. Судья Кувшинников ответил: “Здравствуй, Семен Скориков”, пригласил в кресло. Сенька сел скромно, учтиво. Как положено в начале визита, снял одну правую перчатку, шляпу на пол положил, без салфетки. И только потом, благополучно всё исполнив, рассмотрел судью как следует. А постарел-таки Ипполит Иванович, вблизи видно было. Усы подковой стали совсем седые. Длинные, ниже ушей, волоса тоже побелели. А взор остался такой же, как прежде: черный, въедливый. Про судью Кувшннникова покойный тятенька говорил, что умней его человека на всем свете не сыщешь, а потому, поглядев в строгие глаза Ипполит Иваныча, Сенька решил, что будет держать себя не по светскому этикету, а по настоящей учтивости, которой его обучила не книжка и не Жорж, а некая особа (про нее сказ впереди, не всё в одну кучу-то валить). Особа эта говорила, что настоящая учтивость стоит не на вежливых словах, а на искреннем уважении: уважай всякого человека по всей силе возможности, пока этот человек тебе не показал, что твоего уважения не достоин. Сенька долго думал про такое диковинное суждение и в конце концов прояснил себе так: лучше плохого человека улестить, чем хорошего обидеть, ведь так? Вот и судье он не стал светские разговоры про приятно прохладную погоду говорить, а сказал со всей честностью, поклонившись: - Спасибо, что брата моего, сироту, как родного воспитываете и ни в чем не притесняете. А еще больше вам за это Исус Христос благодарность сделает. Судья тоже слегка поклонился, ответил, что не на чем, что ему с супругой от Вани на старости лет одно счастье и удовольствие. Мальчик он живой, сердцем нежный и при больших способностях. Ладно. Помолчали. Сенька ломал голову - как бы повернуть разговор в том смысле, что, мол, нельзя ли братца повидать. От напряжения шмыгнул носом, но тут же вспомнил, что “шумное втягивание носовой жидкости в обществе совершенно недопустимо” и скорей выхватил платок - сморкаться. Судья вдруг сказал: - Твой знакомый, что утром заезжал, назвал тебя “состоятельным коммерсантом”... Скорик приосанился, да ненадолго, потому что дальше Ипполит Иванович заговорил вот как: - С каких это барышей лаковая пролетка, фрак с цилиндром? Я ведь с опекуном твоим, Зотом Ларионовичем Пузыревым в переписке состою. Все эти годы раз в квартал перевожу по сто рублей на твое содержание, отчеты получаю. Пузырев писал, что учиться в гимназии ты не пожелал, что нрава ты дикого и неблагодарного, якшаешься со всяким отребьем, а в последнем письме сообщил, что ты вовсе стал вор и бандит. От неожиданности Сенька вскочил и крикнул - глупо, конечно, лучше бы промолчать: - Я вор? А он меня ловил? - Поймают, Сеня, поздно будет. - В гимназию я не схотел?! Сто рублей ему на меня полагалось?! Сенька задохнулся. Ну и подлец же дяденька Зот Ларионыч! Мало ему было витрину расколотить, надо было весь дом его поганый запалить! - Так откуда богатство-то? - спросил судья. - Я должен это знать, прежде чем допущу тебя к Ване. Может, фрак твой из крови скроен и слезами сшит. - Не из какой не из крови. Клад я нашел, старинный, - пробурчал Сенька, сам понимая - кто ж в такое поверит. Прокатился с шиком, угостил братика конфектами, как же. Прав был тятька: умный человек судья. Однако Кувшинников оказался еще того умней. Не почмокал недоверчиво губами, головой не покачал. Спросил спокойно: - Что за клад? Откуда? - Откуда-откуда, из хитровских подвалов, - хмуро ответил Сенька. - Пруты там были серебряные, с клеймом. Пять штук. Больших денег стоят. - Что за клеймо? - Почем мне знать. Две буквы: “Я” и “Д”. Судья долго смотрел на Скорика, молчал. Потом поднялся. - Пойдем-ка в библиотеку. Это была такая комната, вся сверху донизу заставленная книгами. Если все книжки, какие Сенька в жизни видал, вместе сложить, и то, пожалуй, меньше бы вышло. Кувшинников на лесенку влез, достал с полки толстый том. Там же, наверху, принялся листать. - Эге, - сказал. Потом: - Так-так. Взглянул на Сеньку поверх очков и спрашивает: - Стало быть, “ЯД”? А где ты нашел клад? Часом не в Серебряниках? - Не. На Хитровке, вот вам крест, - забожился Скорик. Ипполит Иванович с лесенки быстро слез, книгу на стол положил, а сам к картине подошел, что висела на стене. Чудная была картина, похожая на рисунок разделки свиных туш, какой Сенька видал в немецкой мясной лавке. - Гляди. Это карта Москвы. Вот Хитровка, а вот Серебряники, переулок и набережная. От Хитровки рукой подать. Сенька подошел, посмотрел. На всякий случай сказал: “Оно конечно”. А судья на него и не глядит, сам себе бормочет: - Ну разумеется! Там в семнадцатом столетии располагалась Серебряническая слобода, где при Яузском денежном дворе жили мастера-серебряники. Как твои прутья выглядят? Вот так? Потащил Скорика к столу, где книга. Там, на картинке, Сенька увидел прут - точь-в-точь такой же, какие ювелиру продал. И крупно, на торце, буквы “МД”. - “МД” - это “Монетный двор”, - объяснил Кувшинников. - Его еще называли Новым Монетным или Английским. В старину на Руси своего серебра было мало, поэтому закупали европейские монеты, иоахимсталеры, ефимки. - Сенька на знакомое слово опять кивнул, но уже с толком. - Талеры переплавляли в такие вот серебряные пруты, потом из них волокли проволоку, резали ее на кусочки, плющили и чеканили копейки, так называемые “чешуйки”. Копеек сохранилось много, талеров и того больше, а заготовочных серебряных прутов, разумеется, не осталось вовсе - ведь они все в работу шли. - А этот как же? - показал Скорик на картинку. - Молодец, - похвалил судья. - Соображаешь. Правильно, Скориков. Всего один прут только до нашего времени и дошел, отлитый на Новом Монетном. Сенька задумался. - Чего ж они, серебряники эти, заготовки побросали, денег из них не начеканили? Кувшинников развел руками: - Загадка. - Глаза у него теперь были не въедливые, сощуренные, а блестящие и широкие, будто судья сильно чему-то удивился или обрадовался. - Хотя не такая уж и загадка, если немного порассуждать. Воровства в семнадцатом веке было много, еще больше, чем сейчас. Вот, тут в энциклопедии написано... - Он повел пальцем по строчкам. - “За так называемое “угорание” серебра мастеров нещадно били кнутом, иным вырывали ноздри, однако от дела не отставляли, ибо серебряников не хватало”. Видно, мало били, если кто-то тайник из “угоревшего” серебра устроил. А может, не мастеров нужно было драть - дьяков. Дальше судья стал про себя читать. Вдруг присвистнул. Сеньке удивительно стало: такой человек, а свистит. - Сеня, ты за сколько свои прутья продал? Скорик врать не стал. Кувшинников сам богатый, завидовать не будет. - По четыре катеньки. - А тут написано, что этот прут пятьдесят лет назад на аукционе в Лондоне был приобретен коллекционером-нумизматом за 700 фунтов стерлингов. Это семь тысяч рублей, а по нынешним деньгам, пожалуй, и поболе. У Сеньки рот сам собой разинулся. Ай да Ашот Ашотыч, ай да змей! - Видишь, Скориков, если б ты свой клад казне отдал... - Да с какой радости казне-то? - вскинулся Сенька, еще не оправившись от ювелирова вероломства. - Так ведь серебро у казны было украдено. Хоть и двести лет назад, но государство-то все то же, Российское. За передачу властям клада, согласно закону, нашедшему положена треть стоимости. Выходит, ты за свои пять прутьев получил бы не две тысячи, а во много раз больше. К тому же был бы честный человек, родине помощник. Сенька хотел было сказать, что дело поправимое, да вовремя прикусил язык. Тут надо было сначала крепко думать, а потом уж болтать. Кувшинников-то остер, враз всё выпытает. И без того судья на Скорика хитро смотрел, со значением. - Ладно, - говорит. - Ты подумай, куда прутья нести, если вдруг еще найдешь: барыге своему или в казну. Надумаешь по закону, я тебе подскажу, как и куда. В газетах про твой патриотизм напишут. - Про что? - Про то, что ты не только свое брюхо, но и родину любишь, вот про что. Насчет родины Сенька как-то не очень уверен был. Где она, его родина? Сухаревка, что ли, или Хитровка? За что их, вшивых, любить? А Кувшинников опять удивил. Вздохнул: - Так, значит, врал мне Зот про гимназию-то? И про остальное, поди, тоже... Ладно, за это он мне ответит. И вдруг запечалился, сивую голову повесил. - Ты, - говорит, - прости меня, Сеня, что я от своей совести ста рублями откупался. Мне бы хоть раз самому съездить да проверить, как ты там проживаешь. Хотел ведь я, когда твой отец умер, вас обоих к себе взять, да Пузырев намертво вцепился - родной племянник, я мол, сестрина кровь. А ему, выходит, только деньги нужны были. Здесь у Сеньки мысли от огромных тыщ совсем в другую сторону развернуло: как бы оно у него всё сложилось, если б после родительской смерти не к Зот Ларионычу, а к судье Кувшинникову попасть? Да чего там, что попусту убиваться. Спросил хмуро: - Не пустите с Ванькой повидаться? Судья не сразу ответил. - Что ж, говорил ты со мной честно, да и парень ты непропащий. Повидайтесь. Почему не повидаться? У Вани как раз урок французского закончился. Иди в детскую. Горничная тебя проводит. А про братишку Сенька волновался зря. Тому когда сказали, что старший брат пришел - выбежал навстречу и как прыгнет на шею. - Ага! Это я, я ему письмо написал! Ты, Сеня, точь-в-точь такой, как я воображал! - И поправился. - Не воображал, а запомнил. Нисколько не изменился. Даже галстук тот же! Вот врать здоров, оголец. Дал ему Скорик бонбоньерку, еще подарки: бинокль и перочинный ножик - тот самый, с ногтечисткой. Ванька про брата, конечно, сразу позабыл, принялся лезвиями щелкать, но это ничего, пацаненок он и есть пацаненок. С судьей Сенька попрощался за руку, обещался через пару деньков снова быть. Обратно шел пешком чуть не до самой Калужской, думу думал. Семь тысяч за прут! Если цену не сбивать, можно на одном прутике целый год по-княжески жировать. Помозговать надо было, очень сильно думалкой поворочать. Как учила некая, один раз уже поминавшаяся особа: “Кто маро думар - много пракар”. История четвертая. Про японского человека Масу Это в смысле: “Кто мало думал - много плакал”. Особа эта русскую букву “л” выговорить не умела, потому что в ихнем наречии такой буквы в заводе нет. Как-то живут, обходятся. Стало быть, пора рассказать про второго Сенькиного учителя, не нанятого, а самозваного. Дело вышло так. В тот самый день, когда Скорик после балета и борделя утром сначала болел, а после лечился шампанским и паштетом, был к нему нежданный гость. Постучали в дверь - тихо так, прилично. Думал - хозяйка. Открывает - а там вчерашний японец. Сенька напугался - страх. Сейчас как пойдет метелить: чего, мол, удрал, расчета за покражу не получив? Японец поздоровался и спрашивает: - Тево дрозись? Сенька ему честно: так, мол, и так, дрожу, потому что за жизнь свою опасаюсь. Не порешили бы вы меня, дяденька. Тот удивился: - Ты сьто, Сенька-кун, смерчи боисься? - Кто ж ее не боится, - ответил на грозный вопрос Скорик и к окну попятился. Мысль возникла - не сигануть ли из окошка. Высоконько было, а то беспременно прыгнул бы. Японец давай дальше стращать - вроде еще пуще удивился: - А сево ее бояться? Ты ведь нотью спать не боисься? От такого нехорошего намека Сенька уж и высоты страшиться перестал. Допятился до окна, створку отворил, как бы душно ему. Теперь, если убивать начнут, одним скачком можно было на подоконник взлететь. - Так то спать, - сказал он. - Знаешь, что утром проснешься. - И посре смерчи проснесься. Бери хоросё дзир - хоросё и проснесься. v Тоже еще поп выискался! Будет, басурман, крещеному человеку про рай и воскресенье проповедовать! От близости окна Скорик чуток осмелел. - Как вы меня сыскали-то? - спросил. - Слово, что ль, какое волшебное знаете? - Дзнаю. “Рубрь” надзывается. Дар марьсику рубрь, он дза тобой победзяр. - Какому мальчику? - опешил Сенька. Маса показал рукой на аршин от пола: - Маренькому. Сопривому. Но бегает быстро. Японец оглядел комнату, одобрительно кивнул: - Мородец, Сенька-кун, сьто тут посерирся. От Асеурова переурка бризко. Это он про Ащеулов переулок, где они с Эраст Петровичем квартируют, сообразил Сенька. В самом деле недалёко. - Чего вам от меня надо? Ведь бусы-то я вернул, - сказал он жалобно. - Господзин верер, - строго, даже торжественно пояснил Маса и вдруг вздохнул. - А есё ты, Сенька-кун, на меня походз. Я когда быр такой, как ты, тодзе быр маренький бандзит. Бери бы госпозина не встретир, вырос бы борьсёй бандзит. Он - мой учитерь. А я буду твой учитерь. - Есть у меня уже учитель, - проворчал Скорик, перестав бояться, что станут до смерти убивать... - Чему учит? - оживился Маса. (То есть на самом-то деле он спросил тему утит, но Сенька уже научился разбирать его чудной говор и с пониманием не затруднился.) - Ну, там хорошим манерам... Коротышка ужасно обрадовался. Это самое главное, говорит. И объяснил про настоящую учтивость, которая происходит от искреннего уважения ко всякому человеку. В разгар объяснения над Сенькиной головой зажужжала муха. Он ее, настырную, гнал-гнал, никак не отставала. А японец как подпрыгнет, махнул рукой - и поймал насекомую в кулак. От такой его резвости Скорик взвизгнул, на корточки присел, да еще голову руками прикрыл - думал, прибить хочет. Маса посмотрел на скорчившегося Сеньку, спрашивает: ты что это? - Напужался, что стукнете. - Зачем? Сенька ему со всхлипом: - Сироту всякий обидеть может. Японец наставительно поднял палец: нужно, говорит, уметь себя защищать. Особенно, если сирота. - Как это - “уметь”? Тот смеется. А кто, мол, говорил, что ему учитель не нужен? Хочешь научу, как себя защищать? Скорик вспомнил, как азйатец руками-ногами машет, и тоже так захотел. - Неплохо бы, - говорит. - Да, чай, трудно этак ловко людей мордовать? Маса подошел к окну, выпустил пойманную муху на волю. Нет, говорит, мордовать нетрудно. Трудно научиться Пути. (Это Сенька потом понял, что он слово “Путь” как бы с большой буквы сказал, а тогда не смикитил.) - А? - спросил. - Чему научиться? Стал ему Маса про Путь объяснять. Что, мол, жизнь - это дорога от рождения к смерти и что дорогу эту нужно пройти правильно, не то дойти-то дойдешь, никуда не денешься, только потом не обессудь. Если будешь ползать по той дороге по-мушиному, быть тебе в следующем рождении мухой, как та, что жужжала. Будешь гадом в пыли пресмыкаться, гадом и народишься. Сенька подумал, что это он для образности сказал, к слову. Не знал еще, что Маса про мух и гадюк взаправду говорил, во всей натуральности. - А как правильно идти по Пути? - спросил Скорик. Оказалось, умучаешься, если по-правильному. Перво-наперво, как проснешься с утра, нужно говорить себе: “Сегодня меня ждет смерть” - и не пугаться. И все время о ней, смерти, думать. Потому не знаешь ведь, когда твой путь закончится, и нужно завсегда наготове быть. (Сенька зажмурил глаза, сказал заветные слова и нисколько не напугался, потому что увидел перед собой Смерть, ужас до чего собой прекрасную. Чего ж бояться, если она тебя ждет?) Но дальше хуже пошло. Врать нельзя, без дела валяться нельзя, на перине пуховой спать нельзя (вообще нежить себя ни-ни), а надо себя всяко терзать, испытывать, закалять и в черном теле держать. Послушал Сенька, послушал, и чего-то не захотелось ему этакую страсть выносить. И без того набедовался, наголодался, только-только к настоящей жизни принюхиваться стал. - А попроще нельзя, без Пути? Чтоб только драться? Маса от такого вопроса расстроился, головой покачал. Можно, говорит, но тигра тебе тогда не победить, только шакала. - Ничего, с меня и шакала хватит, - заявил Скорик. - Тигра можно сторонкой обойти, ноги не отвалятся. Японец еще пуще закручинился. Ладно, говорит, ленивая душа, бес с тобой. Снимай курточку, будет тебе первый урок. И стал учить, как правильно падать, если с размаху по морде бьют. Сенька науку освоил быстро: исправно падал, через голову перекувыркивался и на ноги вставал, а сам всё ждал, когда же Маса спрашивать станет, откуда у хитровского голодранца богатство. Нет, не стал. Однако перед тем, как уйти, сказал: - Господин спрашивает, не хочешь ли ты, Сенька-кун, ему что-нибудь рассказать? Нет? Тогда саёнара. Это по-ихнему “пакеда”. И повадился в нумера ходить, дня не пропускал. Спустится Сенька к завтраку - а Маса уже сидит у самовара, весь красный от выпитого чаю, и хозяйка ему варенья подкладывает. Строгая мадам Борисенко от него вся размякала, румянилась. И чем только он ее взял? Потом начинался урок японской гимнастики. Честно сказать, Маса больше языком трепал, чем настоящему делу учил. Видно, задумал-таки, хитрый азиат, Скорика на свой Путь уволочь. К примеру, обучал он Сеньку с крыши сарая вниз сигать. Сенька наверх-то залез, а прыгнуть не может, боязно. Это ж две сажени! Ноги переломаешь. Маса рядом стоит, поучает. Это тебе, говорит, страх мешает. Ты гони его, он человеку без надобности. Только препятствует голове и телу свое дело делать. Ты ведь знаешь, как прыгать, я тебе показал и объяснил. Так не бойся, голова и тело всё сами исполнят, если страх мешать не будет. Легко сказать! - Вы чего, сенсей, вовсе ничего на свете не боитесь? - Это его так называть нужно было, “сенсей”. “Учитель”, значит. - Я думал, таких людей не бывает, кто совсем страха не знает. Редко, говорит, но бывают. Господин, например, ничего не боится. А я одной вещи очень даже боюсь. Сеньке от этих слов полегче стало. - Чего? Мертвяков? Нет, говорит. Боюсь, что господин или какой-нибудь хороший человек мне доверится, а я не оправдаю, подведу. Из-за своей глупости или невластных мне обстоятельств. Ужас, говорит, как этого страшусь. Глупость - ладно, она с годами проходит. А вот над обстоятельствами один Буцу властен. - Кто властен? - спросил Скорик. Маса пальцем наверх показал: - Буцу. - А-а, Исус Христос. Японец кивнул. Поэтому, говорит, я Ему каждый день молюсь. Вот так. Зажмурил глазенки, ладоши сложил и загнусавил чего-то. Сам же после и перевел: “На Буцу уповаю, но и сам сделаю всё, что могу”. Такая у них японская молитва. Сенька фыркнул: - Тоже мне японская. На Бога надейся, а сам не плошай. Потом еще однажды заговорили о божественном. Мух у Сеньки в комнате много развелось. Видно, на крошки налетали - очень уж он лют был пирожные со сдобами трескать. Маса мух не любил. Ловил их, как кот лапой, но чтобы раздавить или прихлопнуть - ни в жизнь. Всегда к окошку поднесет, выпустит. Скорик раз спросил: - Чего вы, сенсей, с ними церемонии разводите? Шлепнули бы, и дело с концом. Тот в ответ: никого не нужно убивать, если можно не убивать. - Даже муху? Какая разница, говорит. Душа она и есть душа. Сейчас это муха, а если будет себя в своей мушиной жизни правильно вести, то в следующем рождении, может, человеком станет. К примеру, таким, как ты. Сенька обиделся: - Чего это, как я? Может, как вы? Маса сказал на это, а если будешь хамить учителю, то сам после смерти станешь мухой. Ну-ка, говорит, уворачивайся. И как врежет Сеньке по роже - попробуй-ка, увернись. Только в ушах зазвенело. Так вот и обучался японской премудрости. И всякий раз в конце диковинный учитель спрашивал одно и то же: не желаешь ли, мол, чего господину передать. Сенька глазами хлопал, отмалчивался. Не мог в толк взять, о чем спрос. Про клад? Или про что другое? Маса, впрочем, никакой докуки не делал. Подождет с полминутки, кивнет, скажет свое “саёнара” и идет себе восвояси. Дни летели быстро. Урок гимнастики, урок грамматики, урок арифметики, урок французского, закрепление пройденного во французском ресторане, потом променад по магазинам, снова урок - изящных манер, с Жоржем, а там уж пора ужинать и на практикум. “Практикумом” Жорж называл вояжи в оперетку, танц-зал, бордель или какое другое светское место. По утрам Сенька дрых допоздна, а встанешь, умоешься - уже и Маса тут как тут. И снова-здорово, чисто белка в колесе. Пару раз, заместо практикума, заглядывал на Хитровку к Ташке - после темна и, конечно, не в сюртуке-фраке, а в прежней одежде. Как говорил Жорж, опашем. Делал это так. Нанимал на Трубе степенного, трезвого извозчика и непременно чтобы с номером, ехал на нем до Лубянки. Переодевался прямо в коляске, спустив пониже кожух. На Лубянке, уже преобразовавшись из негоцианта в апаша, оставлял ваньку дожидаться. Плохо ли - сиди себе, спи, по целковому за час. Только уговор: с козел сходить ни-ни, не то вмиг одежду с сиденья попрут. Упрямая Ташка денег, какие Сенька давал, не брала. И от своих шалавских занятий отходить не желала, потому что гордая. Деньги, говорила, от мужчины кто берет - не за работу, а просто так? Либо маруха, либо супруга. В марухи я к тебе идти не могу, как мы есть с тобой товарищи. В супруги тоже не согласная, из-за французки (не то чтоб Сенька ее жениться звал - это уж Ташка сама себе напридумывала). Сама сколько требуется заработаю. А не хватит, вот тогда ты мне поможешь, как товарищ. Однако от Сенькиных рассказов про его новую светскую жизнь заиграла в Ташке амбиция или, иначе сказать, честолюбие. Захотелось ей тоже карьеру произвесть - из уличной мамзельки в “гимназистки” подняться, тем более и возраст был подходящий. "Гимназистки” улицу не утюжат, клиентов им сводня поставляет. Работа против уличной лахудры не в пример легче и денежней. Тут первое - платье гимназическое купить, с пелериной, но на это у Ташки отложено было. Сводня знакомая тоже имелась. Баба честная, надежная, за клиентов всего треть себе берет. А клиентов, которые гимназисток ценят, полным-полно. Люди всё солидные, в возрасте, при деньгах. Одна только была трудность, такая же, как у Сеньки: культурности не хватало, бонтонно разговор повести. Ведь клиент, он верить должен, что к нему настоящую гимназистку привели, а не мамзельку переодетую. Потому Ташка тоже стала французские слова и всякие изящные выражения учить. Сочинила себе жизненную историю, стала Сеньке рассказывать. Пока еще не твердо все слова помнила, подглядывала по бумажке. Вроде как она гимназистка четвертого класса, инспектор ее совратил, цветок невинности сорвал, всяким кунштюкам обучил, и вот теперь она тайком от маман и папан зарабатывает себе женским местом на конфекты и пирожные. Скорик историю послушал и как человек со светским опытом предложил кое-что подправить. Особенно же советовал в рассказ матерщину не вставлять. Ташка такому совету удивилась - она, хитровская порода, разницы между приличными и похабными выражениями понимать не умела. Тогда он ей все матюгальные слова на листочке написал, чтоб запомнила. Ташка обхватила голову руками, стала повторять: ...., ...., ...., ..... Сенькины уши, приобыкшиеся к культурному, или еще лучше сказать, цивилизованному разговору, от этого прямо вяли. А еще Ташка с прошлой Сенькиной дачи купила себе щенка пуделя. Был он маленький, беленький, шебутной и несказанно нюхастый. Сеньку со второго раза уже узнал, обрадовался, запрыгал. Все Ташкины цветы различал и на каждый тявкал по-особенному. Имя ему было Помпоний, попросту Помпошка. Когда Скорик к Ташке во второй раз заглянул - рассказать, как с братишкой повидался, и новый зуб показать (ну и еще одно дело было, денежное), товарка на него накинулась: - Чего приперся? Ты что, не видал, у меня на окне красный мак? Забыл, что это значит? Я ж тебя учила! Опасность, вот что! Не ходи ты на Хитровку, Князь тебя ищет! Сенька и сам про это знал, да как было не прийти? Из-за светской учебы и особенно Жоржевых практикумов от двух тысяч у него уже едва четверть оставалась. В неделю полторы тысячи спустил, вот какой с ним приключился дезастр. Срочно требовалось упрочить финансовый статут. Слазил в подземелье, упрочил. Хотел взять два прута, но передумал - хватит и одного. Нечего попусту шиковать, денежка счет любит. Пора жить по правильному принципу. Ювелир Ашот Ашотыч Сеньке как родному обрадовался. Сторожить лавку доверил попугаю, повел гостя за шторку, коньяком-бисквитом угостил. Скорик бисквит сжевал, коньячку тоже отхлебнул, самым культурным манером, и только после предъявил ювелиру прут, но в руки не дал. Потребовал не четыреста рублей - тысячу. Согласится или нет? Дал Самшитов тысячу, слова не сказал! Стало быть, правда в книге судьи Кувшинникова написана, про настоящую-то цену. Ювелир все подливал коньяку. Думал, напьется хитровский недоумок, сболтнет лишнее. Спросил, будут ли еще прутья и когда. Сенька ему хитро: - По тысяче пруты закончились, один только и был. Вы меня, господин Самшитов, с заказчиком сведите, тогда, может, еще появятся. Поморгал Ашот Ашотыч чернильными глазами, посопел, однако понял - были дураки, да все вышли. А моя комиссия, спрашивает. - Как положено - двадцать процентов. Тот заволновался. Двадцать мало, говорит. Настоящих клиентов только я знаю, без меня вам на них не выйти. Надо тридцать процентов дать. Поторговались, сошлись на двадцати пяти. Оставил Скорик ювелиру адрес, куда в случае чего весточку послать, и пошел, очень собой довольный. Самшитов вслед: - Так я могу надеяться, господин Скориков? И попугай Левончик, хрипло: - Господин Скорриков! Господин Скорриков! Дошел до извозчика, переоделся в приличный вид, но в пролетке не поехал, отправился домой пешком. Не шиковать - значит не шиковать. Лишний полтинник, конечно, трата не грандиозная, однако раз по принципу, значит, по принципу. На углу Цветного бульвара обернулся - так, померещилось что-то. Глядь - под фонарем фигура знакомая. Проха! От Хитровки следил, что ли? Скорик к нему, ворюге, бросился, ухватил за грудки. - Отдавай котлы, паскуда! Сам-то уж почти неделю с новыми котлами ходил, золотыми, но то не Прохина печаль. Утырил у своего - отвечай. - Красно нарядился, Скорик, - процедил Проха и высвободился рывком. - А по харе, гнида, не хошь? И руку в карман, а там, Сенька знал, свинчатка или чего похуже. Тут свист, топот. Городовой несется - защищать приличного юношу от шпаны. Проха дернул вверх по Звонарному, в темноту. То-то, пролетарий штопаный. Тут тебе не Хитровка, а чистый квартал. Ишь чего удумал - “по харе”.
|
|
Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 Содержание |