Акунин Борис
НИКОЛАС ФАНДОРИН ЛЮБОВНИК СМЕРТИ КАК СЕНЬКА ОБЖИВАЛСЯ НА НОВОМ МЕСТЕ С пацанами, значит, жили так. Днем ходили тырить, ночью - бомбить. Тырили все больше на той же Старой площади, где рынок, или на Маросейке, где торговые лавки, или на Варварке, у прохожих, иногда на Ильинке, где богатые купцы и биржевые маклеры, но дальше ни-ни. Проха, старшой, называл это “в одном дёре от Хитровки” - в смысле, чтоб в случае чего можно было дёрнуть до хитровских подворотен и закоулков, где тырщиков хрен поймаешь. Тырить Сенька научился быстро. Дело легкое, веселое. Михейка Филин “карася” высматривал - человека пораззявистей - и проверял, при деньгах ли. Такая у него, у Филина, работа была. Пройдет близехонько, потрется и башкой знак подает: есть, мол, лопатник, можно. Сам никогда не щипал - таланта у него такого в пальцах не было. Дальше Скорик вступал. Его забота, чтоб “карась” рот разинул и про карманы позабыл. На то разные заходцы имеются. Можно с Филиным драку затеять, народ на это поглазеть любит. Можно взять и посередь мостовой на руках пройтись, потешно дрыгая ногами (это Сенька сызмальства умел). А самое простое - свалиться “карасю” под ноги, будто в падучей, и заорать: “Лихо мне, дяденька (или тетенька, это уж по обстоятельствам). Помираю!” Тут, если человек сердобольный, непременно остановится посмотреть, как паренька корчит; а если даже сухарь попался и дальше себе пойдет, так все равно оглянется - любопытно же. Прохе только того и надо. Чик-чирик, готово. Были денежки ваши, стали наши. Бомбить Сеньке нравилось меньше. Можно сказать, совсем не нравилось. Вечером, опять-таки где-нибудь поближе к Хитровке, высматривали одинокого “бобра” (это как “карась”, только выпимши). Тут опять Проха главный. Подлетал сзади и с размаху кулаком в висок, а в кулаке свинчатка. Как свалится “бобер”, Скорик с Филином с двух сторон кидались: деньги брали, часы, еще там чего, ну и пиджак-штиблеты тоже сдергивали, коли стоющие. Если же “бобер” от свинчатки не падал, то с таким бугаиной не вязались: Проха сразу улепетывал, а Скорик с Филином и вовсе из подворотни носу не совали. Тоже, в общем, дело нехитрое - бомбить, но противное. Сеньке сначала жутко было - ну как Проха человека до смерти зашибет, а потом ничего, привык. Во-первых, все ж таки свинчаткой бьет, не кастетом и не кистенем. Во-вторых, пьяных, известно, Бог бережет. Да и башка у них крепкая. Слам продавали сламщикам из бунинской ночлежки. Иной раз на круг рублишка всего выходил, в удачный же день до пяти червонцев. Если рублишка - ели “собачью радость” с черняшкой. Ну а если при хорошем хабаре, тогда шли пить вино в “Каторгу” или в “Сибирь”. После полагалось идти к лахудрам (по-хитровски “мамзелькам”), кобелиться. У Прохи и у Филина мамзельки свои были, постоянные. Не марухи, конечно, как у настоящих воров - столько не добывали, чтоб только для себя маруху держать, но все-таки не уличные. Иной раз пожрать дадут, а то и в долг поверят. Сенька тоже скоро подрунькой обзавелся, Ташкой звать. Проснулся Сенька в то утро поздно. Спьяну ничего не помнил, что вчера было. Глядит - комнатенка маленькая, в одно занавешенное окошко. На подоконнике горшки с цветами: желтыми, красными, голубыми. В углу, прямо на полу, баба какая-то жухлая, костлявая валяется, кашлем бухает, кровью в тряпку плюет - видно, в чахотке. Сам Сенька лежал на железной кровати, голый, а на другом конце кровати, свернув ноги по-турецки, сидела девчонка лет тринадцати, смотрела в какую-то книжку и цветы раскладывала. Притом под нос себе что-то приговаривала. - Ты чего это? - спросил Сенька осипшим голосом. Она улыбнулась ему. Гляди, говорит, это белая акация - чистая любовь. Красный бальзамин - нетерпение. Барбарис - отказ. Он подумал, малахольная. Не знал еще тогда, что Ташка цветочный язык изучает. Подобрала где-то книжонку “Как разговаривать при посредстве цветов”, и очень ей это понравилось - не словами, а цветами изъясняться. Она и трешницу, что от Сеньки за ночь получила, почти всю на цветы потратила. Сбегала с утра на базар, накупила целую охапку всякой травы-муравы и давай раскладывать. Такая уж она, Ташка. Сенька у ней тогда чуть не весь день провел. Сначала лечился, рассол пил. Потом поел хлеба с чаем. А после уже так сидели, без дела. Разговаривали. Ташка оказалась девка хорошая, хоть и не без придури. Взять хоть цветы эти или мамку ее, пьянчужку горькую, чахоточную, ни на что негодную. Чего с ней возиться, зря деньги переводить? Всё одно помрет. А вечером, перед тем как на улицу идти, Ташка вдруг говорит: Сень, мол, а давай мы с тобой будем товарищи. Он говорит: - Давай. Сцепились мизинцами, потрясли, потом в уста поцеловались. Ташка сказала, что так между товарищами положено. А когда Сенька после поцелуя начал ее лапать, она ему: ты чего, говорит. Мы ж товарищи. Товарища кобелить - последнее дело. Да и не нужно тебе со мной, у меня французка, от приказчика одного подцепила. Будешь со мной вакситься - нос твой сопливый отвалится. Сенька переполошился: - Как французка? Чего ж ты вчера не сказала? Вчера, говорит, ты мне никто был, клиент, а теперь мы товарищи. Да ничего, Сенька, не пужайся, болезнь эта не ко всякому пристает и редко, когда с одного раза. Он малость успокоился, но жалко ее стало. - А ты как же? Подумаешь, говорит. У нас таких много. Ничего, живут себе. Иные мамзельки с французкой до тридцати годов доживают, а кто и дольше. По мне так и тридцать больно много. Вон мамке двадцать восьмой годок, а старуха совсем - зубы повыпали, в морщинах вся. По правде сказать, Скорик только перед пацанами Ташку мамзелью звал. Стыдно было правду сказать - засмеют. Да ладно, чего там. Кобелить кого хочешь можно, была бы трешница, а другого такого товарища где возьмешь? Короче, выходило, что жить можно и на Хитровке, да еще получше, чем в иных прочих местах. Тоже и здесь, как везде, имелись свои законы и обыкновения, которые нужны, чтоб людям было способнее вместе жить, понимать, что можно, а чего нельзя. Законов много. Чтоб все упомнить, это долго на Хитровке прожить надо. По большей части порядки простые и понятные, самому допереть можно: с чужими как хошь, а своих не трожь; живи-поживай, да соседу не мешай. Но есть такие, что сколько голову ни ломай, не усмыслишь. Скажем, если кто допрежь третьего часа ночи кочетом крикнет - из озорства, или спьяну, или так, от дури, - того положено бить смертным боем. Зачем, почему, никто Сеньке разъяснить не сумел. Было, верно, когда-то какое-нибудь в этом значение, но теперь уже и старые старики не вспомнят, какое. Однако орать петухом среди ночи все одно нельзя. Или еще. Буде какая мамзелька начнет для форсу зубы магазинным порошком чистить и клиент ее в том уличит - имеет полное право все зубья ей повыбить, и мамзелькин “кот” такой ущерб должен стерпеть. Мелом толченым чисти, если покрасоваться желаешь, а порошком не моги, его немцы придумали. Хитровские законы, они двух видов: от прежних времен, как в старину заведено было, и новые - эти объявлялись от Обчества, по необходимости. Вот, к примеру, конка по бульвару пошла. Кому на ней работать - щипачам, что пальцами карманы щиплют, или резунам, что монетой заточенной режут? Обчество посовещалось, решило - резунам нельзя, потому на конке одна и та ж публика ездит, ей тогда карманов не напасешься. Обчество состояло из “дедов”, самых почтенных воров и фартовых, кто с каторги вернулся или так, по старческой немощи, от дел отошел. Они, “деды”, любую каверзную закавыку разберут и, если кто перед Обчеством провинился, приговор объявят. Кто людям жить мешает - прогонят с Хитровки. Если сильно наподличал, могут жизни лишить. Иной раз в наказание выдадут псам, да не за то, в чем истинно перед Обчеством виноват, а велят на себя чужие дела взять, за кого-нибудь из деловых. Так оно для всех справедливей выходит. Нашкодил перед Хитровкой - отслужи: себя отбели и людям хорошим помоги, а за это про тебя в тюрьме и в Сибири слово скажут. В полицию приговоренного выдавали тоже не абы кому, а только своему, Будочнику, старейшему хитровскому городовому. Будочник этот в здешних местах больше двадцати лет отслужил, без него и Хитровка не Хитровка, она на нем, можно сказать, словно земля на рыбе-кит стоит, потому как Будочник - власть, а народу совсем без власти нельзя, от этого он, народ, в забвение себя входит. Только власти должно быть немножко, самую малость, и чтоб не по бумажке правила, которую неизвестно кто и когда придумал, а по справедливости - чтоб всякий человек понимал, за что харю ваксят. Про Будочника все говорили: крут, но справедлив. Зря не обидит. В глаза все его звали уважительно, Иван Федотычем, а фамилия ему было Будников. Но Сенька так и не понял, по фамилии ему прозвище дали, или оттого что в прежние времена, говорят, всех московских городовых будочниками звали. А может, из-за того, что проживал он в казенной будке на краю Хитровского рынка. Когда обходом не вышагивал, то во всякое время сидел у себя, перед открытым окном, на площадь поглядывал, читал книжки с газетами и пил чай из знаменитого серебряного самовара с медалями, которому цена тыща рублей. И запоров в будке не имелось, вот как. А зачем Будочнику запоры? Во-первых, что от них толку, когда вокруг полно шпилечников да форточников наивысшего разбора. Им любой замок открыть - плевое дело. А во-вторых, кто же полезет у Будочника тырить, кому жизнь надоела? Всё ему, служивому, из своего окошка было слыхать, всё видать, а чего не увидит, не услышит - шепнут верные люди. Это ничего, Обчеством не возбраняется, потому что Будочник на Хитровке свой. Если б он не по хитровским, а по писаным законам бытовал, давно бы уж порезали его насмерть. А так, если и заберет кого в участок, то все с пониманием: стало быть, нельзя иначе, тоже и ему надо перед начальством себя показать. Только Будочник редко кого сажал - разве уж никак без этого нельзя, - а так всё больше сам рученьками учил, и еще кланялись, спасибо говорили. За все годы один только раз двое фартовых на него с ножом поперли, не хитровские, а беглые, с каторги. Он обоих пудовыми своими кулачищами до смерти уделал, и была ему за это от пристава медаль, от людей полное уважение, да еще от Обчества золотые часы за неудобство. Когда Сенька малость обжился, стало ясно: не такая уж она страшная, Хитровка. И веселей тут, и свободней, а про сытней и говорить нечего. Зимой, когда похолодает, наверно, набедуешься, да только зима, она когда еще будет.
|
|
Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 Содержание |